новые деревья, быстрорастущие тополя; она видит, наверно, все это так же
отчетливо, как и я, она деловита, но слегка взволнована; знает ли она, что
деревья сгорели? Я хотел спросить, но она снова вышла в ванную, а
Кюренберг начал сбивать какой-то соус, однако я заметил, что он рассеян и
чем-то озабочен, затем он сказал, заглянув сначала в ванную, словно желая
убедиться, что жены нет поблизости:
здание красивое.
не родственник?
решето тугого плетения, крепкое, как и она сама, в он вывалил рис в
решето, метнулся с решетом, полным риса, от которого шел пар, в ванную,
пустил на него струю холодной воды, стал трясти, сцеживая воду, поставил
на кипящую кастрюлю, чтобы зерна разбухли и опять согрелись, и пояснил,
обращаясь ко мне: - Этот рецепт из Батавии, рис хорошо разваривается и
остается зернистым.
свыклись с бродячей жизнью, у них не было дома, не было постоянного жилья,
были только чемоданы, большие удобные чемоданы, и номер в гостинице,
всегда похожий на тот, в котором я находился сейчас.
так давно, я вспомнил; конечно, тогда я не осознал этого, я был ребенком и
не мог постичь суть событий, но теперь я увидел, словно это происходило
сегодня, я увидел, как отец провожает Кюренберга к выходу, я играл в
прихожей, и, когда отец запер дверь за Кюренбергом, я догадался, глядя на
его побагровевшее лицо, что он рассержен; он стал бранить меня, зачем я
играю в прихожей, и вошел к матери, а я за ним, не зная, куда мне деваться
в этом большом доме, да и любопытство подталкивало меня, хотя я понимал,
что он в дурном настроении, как бывал обычно, когда его просили о помощи;
люди в нашем городе, видно, плохо знали его, ибо тогда часто просили о
помощи, но он отнюдь не намерен был подвергать себя риску ради тех, кто
был обречен, - не потому, что ненавидел их, нет, он же не был сумасшедшим,
он просто не сочувствовал им, уж такой был человек, а когда их объявили
прокаженными, стал их бояться так, будто они и в самом деле прокаженные;
однако больше всего на свете боялся он уже тогда дяди Юдеяна, и я помню,
как он сказал моей матери:
импонировали ему, - был у меня, он хочет, чтобы я помог ему добиться
освобождения тестя, старика Ауфхойзера. А я посоветовал ему подумать о
своей карьере и развестись с женой...
что старик Ауфхойзер был впервые арестован, когда евреям был объявлен
первый бойкот. Но только в день второго, всеобщего бойкота фашисты
подожгли торговый дом Ауфхойзера. У меня в военном училище были каникулы,
и я видел, как дом горел, до тех пор я еще не видел, как пылают дома.
Ауфхойзер опять сидел в тюрьме, а мой отец был дома, разливал суп за
обедом - он иногда прикидывался сторонником патриархальных нравов. Из
репродуктора источали ядовитую слюну Геринг и Геббельс, и моя мать
сказала:
занялся разбором его библиотеки: книги были свалены в кучу на чердаке в
общежитии гитлерюгенда - видимо, кто-то перетащил их туда и о них забыли;
Ауфхойзер был библиофилом, я нашел среди его книг первые издания классиков
и романтиков, редкие издания немецких и античных авторов, первые издания
натуралистов и братьев Манн, произведения Гофмансталя, Рильке, Георге,
журналы вроде "Блеттер фюр ди кунст" и "Нойе рундшау" в виде переплетенных
комплектов, литературу первой мировой войны, экспрессионистов, Кафку. Я
кое-что выкрал и унес к себе, а позднее все, что осталось, сгорело, вместе
с общежитием было растерзано бомбами, а заключенного Ауфхойзера
прикончили. Значит, Ильза его дочь; Как же мне теперь смотреть ей в глаза?
Куда заводят меня мои мысли? А мысли не хотели делать этих выводов, они
упирались: Ильза хорошо сохранилась, ей сейчас, вероятно, за сорок, и ни
одной морщинки. Мысли продолжали упираться: Ауфхойзеры были богаты,
интересно, возместили им убытки? И дальше: он ведь женился не на ее
богатстве, это произошло гораздо позднее, он восстал против зла. И дальше:
они любят друг друга, они всегда вместе, они все еще любят друг друга. И
мы пошли ужинать, сели за стол, и Кюренберг накладывал кушанья, она
наливала вино, и, конечно, ужин был восхитительным, следовало похвалить
повара, но я был не в силах, все казалось мне безвкусным, нет, я ощущал на
языке вкус пепла, горького пепла, который вот-вот развеется по ветру, и я
подумал: она не видела, как горел дом ее отца. Она не видела, как горел и
наш дом. И я подумал: это, было, было, было, этого нельзя изменить, будь
все проклято, проклято, проклято. Мы ели шпинат, тушенный целыми листьями
в рафинированном масле, посыпая, его сыром, который я натер, и бифштексы в
два пальца толщиной, нож входил в них, как в масло, а из середки текла
алая кровь, и пили вино, холодное и терпкое, как вода из свежего родника,
это я все-таки ощутил, несмотря на сухой, шершавый пепел на моем языке; во
время еды не разговаривали, супруги Кюренберги склонялись над тарелками,
они вкушали пищу серьезно; я пробормотал один раз "восхитительно", но,
может быть, слишком робко, так как никто не ответил; в заключение был
подан пылающий воздушный пирог с малиной, нечто почти тропическое и все же
полное аромата немецкого леса, и Кюренберг сказал:
концентратом, который дают машины "Эспрессо".
появился коньяк, и мы заговорили о Риме.
рухнувшим величием, они любят смотреть по вечерам на древний холм, на
кипарисы, на одинокие пинии, они любят бесполезные колонны, которые уже
ничего не поддерживают, и мраморные ступени, которые уже никуда не ведут,
потрескавшиеся арки над засыпанными пропастями, где напластовывались
победы, они любят дом Августа и вспоминают Горация и Вергилия. Они
восхищаются Ротондой весталок и молятся в храме счастья. Я слушаю, а они
подробно рассказывают о новых находках, говорят как знатоки о раскопках и
музейных сокровищах; я тоже люблю эти находки, люблю старых богов, люблю
красоту, которая, долго пролежав в земле, снова увидела свет, люблю
пропорции и прохладную каменную кожу древних статуй, но еще больше я люблю
Рим живой, Рим, каким он сейчас открывается мне, люблю его небо, его
непостижимое море Юпитера, и мне кажется, что мы опустились на дно, что мы
- в Винета, а наверху, над стихией, объявшей нас, плывут по ослепительным
волнам неведомые корабли и смерть закидывает свою незримую сеть на город;
я люблю улицы, закоулки, лестницы, тихие дворики с урнами, плющом и ларами
[боги, охранявшие дом и семью], люблю шумные площади с крикунами
разносчиками, я люблю, когда народ сидит вечером возле дверей, люблю его
шутки, выразительные жесты, его склонность к юмору, его говор, которого я
не понимаю; люблю журчащие фонтаны с морскими божествами, нимфами,
тритонами, люблю детей вокруг мраморных фонтанов, этих увенчанных лаврами
маленьких фигляров и жестоких Неронов, люблю толчею и давку,
прикосновения, взгляды, крики, хохот на Корсо и непристойности, которые
мимоходом шепчут на ухо дамам, люблю равнодушную, пустую маску дамского
лица, в которой немало порочного, люблю их ответы, их стыдливость, их
жажду похотливых комплиментов - эта жажда затаена в их истинном лице,
скрытом под светской личиной, и они уносят ее домой, в свои женские
сновидения; я люблю сверкающие выставки богатства, витрины ювелиров и
птичьи шляпки модисток, я люблю маленькую гордую девушку с красным
галстуком на площади Ротонды, люблю длинную белую стойку в баре "Эспрессо"
с шипящей, брызжущей паром машиной, и мужчин, которые пьют кофе из
маленьких чашек, горячий, крепкий, горько-сладкий; я люблю музыку Верди,
когда она в пассаже на площади Колонны звучит из репродукторов
телевизионной студии, отражаясь от оштукатуренных фасадов начала века,
люблю виа Венето, все эти кафе на ярмарке тщеславия, их потешные стулья,
их пестрые маркизы; я люблю длинноногих, узкобедрых манекенщиц и их
волосы, выкрашенные в огненный цвет, их бледные лица, их большие, всегда
удивленные глаза - это пламя, которое я не могу схватить; я люблю
счастливых, глупых и атлетически сложенных жиголо, которые высматривают
состоятельных дам с округлыми формами, я люблю важных американских
сенаторов - их принимает святой отец, и они все могут купить, я люблю
убеленных сединами кротких автомобильных королей - этих меценатов, берущих
на содержание науки, искусства и поэзию, я люблю поэтов-гомосексуалистов в
брюках дудкой, в остроносых башмаках на тонкой подошве, они живут на
поощрительные премии и кокетливо вытряхивают из слишком длинных манжет
позвякивающие серебряные браслеты; я люблю старую гнилую баржу-купальню,
бросившую якорь в мутном Тибре перед крепостью Ангела, и ее красные
незатененные лампочки в ночи, я люблю маленькие церкви, потаенные, полные
благоухания ладана, словно выстеганные изнутри предметами искусства и
украшениями, хотя Кюренберг и утверждает, что Рим эпохи барокко вовсе не
так хорош; я люблю священников в их черных, алых, лиловых и белых одеждах,
торжественную латынь мессы, воспитанников семинарий и страх на их лицах,
старых каноников в покрытых пятнами сутанах, в засаленных парадных шляпах
с веселым красным шнурком и страх на их лицах, люблю бедные морщинистые
руки нищих перед резными коваными порталами часовен и их страх таи, где на
шее бьется сонная артерия; люблю мелкого торговца съестным в рабочем
квартале, отрезающего огромные ломти колбасы, похожие на листья дерева,
люблю маленькие рынки, фруктовые палатки красно-зелено-оранжевые, чаны