отчаянно захотелось увидеть Сережу Головина и о чем-то посмеяться с ним.
Подумала - и еще отчаяннее захотелось увидеть Вернера и в чем-то убедить
его. И, представляя, что Вернер ходит рядом с нею своею четкой, размеренной,
вбивающей каблуки в землю походкой, Муся говорила ему:
NN или нет. Ты умный, но ты точно в свои шахматы играешь: взять одну фигуру,
взять другую, тогда и выиграно. Здесь важно, Вернер, что мы сами готовы
умереть. Понимаешь? Ведь эти господа что думают? Что нет ничего страшнее
смерти. Сами выдумали смерть, сами ее боятся и нас пугают. Мне бы даже так
хотелось: выйти одной перед целым полком солдат и начать стрелять в них из
браунинга. Пусть я одна, а их тысячи, и я никого не убью. Это-то и важно,
что их тысячи. Когда тысячи убивают одного, то, значит, победил этот один.
Это правда, Вернер, голубчик.
теперь и сам понял, наверное. А может, и просто не хотелось ее мысли
останавливаться на одном - как легко парящей птице, которой видимы
безбрежные горизонты, которой доступны весь простор, вся глубина, вся
радость ласкающей и нежной синевы. Звонили часы непрестанно, колебля глухую
тишину; и в этот гармоничный, отдаленно прекрасный звук вливались мысли и
тоже начинали звенеть; и музыкою становились плавно скользящие образы.
Словно тихою темною ночью ехала куда-то Муся по широкой и ровной дороге, и
покачивались мягкие рессоры, и бубенцы звенели. Отошли все тревоги и
волнения, растворилось во тьме усталое тело, и радостно-усталая мысль
спокойно творила яркие образы, упивалась их красками и тихим покоем.
Вспомнила Муся трех товарищей своих, повешенных недавно, и лица их были
ясны, и радостны, и близки - ближе тех уже, что в жизни. Так утром радостно
думает человек о доме своих друзей, куда войдет он вечером с приветом на
смеющихся устах.
грезить с легко закрытыми глазами. Звонили часы непрестанно, колебля немую
тишину, и в их звенящих берегах тихо плыли светлые поющие образы. Муся
думала:
знаю, не знаю. Буду смотреть и слушать?.
музыкальный, он обострялся тишиною и на фоне ее из скудных крупиц
действительности, с ее шагами часовых в коридоре, звоном часов, шелестом
ветра на железной крыше, скрипом фонаря, творил целые музыкальные картины.
Сперва Муся боялась их, отгоняла от себя, как болезненные галлюцинации,
потом поняла, что сама она здорова и никакой болезни тут нет,- и стала
отдаваться им спокойно.
музыки. В изумлении она открыла глаза, приподняла голову - за окном стояла
ночь, и часы звонили. ?Опять, значит!? - подумала она спокойно и закрыла
глаза. И как только закрыла, музыка заиграла снова. Ясно слышно, как из-за
угла здания, справа, выходят солдаты, целый полк, и проходят мимо окна. Ноги
равномерно отбивают такт по мерзлой земле: раз-два! раз-два! - слышно даже,
как поскрипывает иногда кожа на сапоге, вдруг оскользается и тут же
выправляется чья-то нога. И музыка ближе: совершенно незнакомый, но очень
громкий и бодрый праздничный марш. Очевидно, в крепости какой-то праздник.
дружно-разноголосых звуков. Одна труба, большая, медная, резко фальшивит, то
запаздывает, то смешно забегает вперед - Муся видит солдатика с этой трубой,
его старательную физиономию, и смеется.
красивее и веселее. Еще раз-другой громко и фальшиво-радостно вскрикивает
медным голосом труба, и все гаснет. И снова на колокольне вызванивают часы,
медленно, печально, еле-еле колебля тишину.
веселых и смешных; жаль даже ушедших солдатиков, потому что эти
старательные, с медными трубами, с поскрипывающими сапогами совсем иные,
совсем не те, в кого хотела бы она стрелять из браунинга.
окружают ее прозрачным облаком и поднимают вверх, туда, где несутся
перелетные птицы и кричат, как герольды. Направо, налево, вверх и вниз -
кричат, как герольды. Зовут, оповещают, далеко возвещают о полете своем.
Широко машут крылами, и тьма их держит, как держит их и свет; и на выпуклых
грудях, разрезающих воздух, отсвечивает снизу голубым сияющий город. Все
ровнее бьется сердце, все спокойнее и тише дыхание Муси. Она засыпает. Лицо
устало и бледно; под глазами круги, и так тонки девичьи исхудалые руки,- а
на устах улыбка. Завтра, когда будет всходить солнце, это человеческое лицо
исказится нечеловеческой гримасой, зальется густою кровью мозг и вылезут из
орбит остекленевшие глаза,- но сегодня она спит тихо и улыбается в великом
бессмертии своем.
вечная тревога. Где-то ходят. Где-то шепчут. Где-то звякнуло ружье. Кажется,
кто-то крикнул. А может быть, и никто не кричал - просто чудится от тишины.
темное усатое лицо. Долго и удивленно таращит на Мусю глаза - и пропадает
бесшумно, как явилось.
к полуночи усталые часы, и все труднее и тяжелее подъем. Обрываются,
скользят, летят со стоном вниз - и вновь мучительно ползут к своей черной
вершине.
кареты.
его совершенно не касающемся. Он был крепкий, здоровый, веселый юноша,
одаренный той спокойной и ясной жизнерадостностью, при которой всякая
дурная, вредная для жизни мысль или чувство быстро и бесследно исчезают в
организме. Как быстро заживали у него всякие порезы, раны и уколы, так и все
тягостное, ранящее душу, немедленно выталкивалось наружу и уходило. И во
всякое дело или даже забаву, была ли то фотография, велосипед или
приготовление к террористическому акту, он вносил ту же спокойную и
жизнерадостную серьезность: все в жизни весело, все в жизни важно, все нужно
делать хорошо.
револьвера прекрасно; был крепок в дружбе, как и в любви, и фанатически
верил в ?честное слово?. Свои смеялись над ним, что если сыщик, рожа,
заведомый шпион даст ему честное слово, что он не сыщик,- Сергей поверит ему
и пожмет товарищески руку. Один был недостаток: был уверен, что поет хорошо,
тогда как слуху не имел ни малейшего, пел отвратительно и фальшивил даже в
революционных песнях; и обижался, когда смеялись.
же серьезно, подумав, все решали:
пожалуй, даже больше, чем за достоинства.
утро, перед уходом из квартиры Тани Ковальчук, он один, как следует, с
аппетитом, позавтракал: выпил два стакана чаю, наполовину разбавленного
молоком, и съел целую пятикопеечную булку. Потом посмотрел с грустью на
нетронутый хлеб Вернера и сказал:
подумал: ?Есть теперь другое, что нужно сделать хорошо,- умереть?,- и
развеселился. И как ни странно, со второго же утра в крепости начал
заниматься гимнастикой по необыкновенно рациональной системе какого-то немца
Мюллера, которой увлекался: разделся голый и, к тревожному удивлению
наблюдавшего часового, аккуратно проделал все предписанные восемнадцать
упражнений. И то, что часовой наблюдал и, видимо, удивлялся, было ему
приятно, как пропагандисту мюллеровской системы; и хотя знал, что ответа не
получит, все же сказал торчащему в окошечке глазу:
крикнул он убеждающе и кротко, чтобы не испугать, не подозревая, что солдат
считает его просто сумасшедшим.
возьмет кто и снизу, изо всей силы, подтолкнет сердце кулаком. Скорее
больно, чем страшно. Потом ощущение забудется - и через несколько часов
явится снова, и с каждым разом становится оно все продолжительнее и сильнее.
И уже ясно начинает принимать мутные очертания какого-то большого и даже
невыносимого страха.
удавалось обмануть ни гимнастикой немца Мюллера, ни холодными обтираниями. И
чем крепче, чем свежее оно становилось после холодной воды, тем острее и
невыносимее делались ощущения мгновенного страха. И именно в те минуты,
когда на воле он ощущал особый подъем жизнерадостности и силы, утром, после
крепкого сна и физических упражнений,- тут появлялся этот острый, как бы