скажет... если любит. Кто любит, тот и ревнует.
завел ссору, и ничего не вышло. Она села на кровати и сказала:
ненавидел ее, я хотел думать, что она меня не любит, хотел вышвырнуть ее из
моей жизни. Что мне было нужно, зачем я к ней прицепился? Ну, любит, не
любит -- она не изменяла мне почти год, терпела мои обиды, мне было с ней
очень хорошо, а что я ей дал, кроме мгновенных наслаждений? Роман я начал
здраво, я знал, что когда-то он кончится, но неуверенность давила меня, как
депрессия, я думал и выводил, что ждать мне нечего, и мучил ее, мучил,
торопя будущее -- нежеланного, незваного гостя. Любовь и страх заменили мне
совесть. Если бы мы верили в грех, мы навряд ли вели бы себя иначе.
на улицу. "Конец? -- думал я, играя перед самим собой.-- Возвращаться не
надо. Если я выключу ее из жизни, что ж, я не найду тихой, доброй жены?
Ревновать я не буду, ведь не буду так любить, доверяю -- и все". Жалость к
себе и ненависть шли рука об руку через сад, словно два сумасшедших без
санитара.
знаю. Быть может, я ненавижу так же плохо, как люблю. Сейчас я поднял
-- вот такая?" Я вспомнил лицо, которое все мы детьми видим в окне лавки,
затуманенном нашим дыханием, когда тоскливо взираем на яркие, недоступные
предметы.
помогла, и я почти что видел в ней нечестного, ненадежного сообщника нашей
связи (я намеренно думал именно так, "связь", чтобы растравить себя
каустической содой слова, подразумевающего начало и конец). Германия вроде
бы уже заняла Нидерланды, и весна пахла сладковато и мерзко, будто труп, но
мне были важны только две вещи: Генри работал допоздна, а моя хозяйка
перебралась в подвал, боясь бомбежек, и не выглядывала проверить, кто идет.
Моя собственная жизнь не изменилась, я ведь хромой (одна нога короче -- упал
в детстве), только с началом бомбежек решил ходить на дежурства. Тогда я был
как бы выключен из войны.
Пик-кадилли. Больше всего на свете хотел я уязвить Сару. Я хотел привести к
себе женщину и лечь с ней на ту же самую кровать; я как будто бы знал, что
Саре станет больно, только если станет больно мне. На улице было темно и
тихо, хотя по безлунному небу бродили лучи прожекторов. Женщины стояли у
дверей и у входа в бомбоубежище, но лиц я различить не мог. Им приходилось
светить фонариками, словно светлячкам, и до самой Сэквил-стрит двигались
огоньки. Я подумал: что же делает Сара, ушла домой или ждет меня?
посветила себе в лицо, я увидел, что она смуглая, юная, даже счастливая --
зверек, не понимающий, что он в ловушке. Сперва я прошел мимо, потом
вернулся. Мужчина как раз отошел.
лицо, видел Сару. Она была моложе, конечно,-- лет девятнадцати" не больше,
красивей, мало того -- невинней, но лишь потому, что нечего было портить.
Она была мне нужна не больше, чем кошка или собака. Рассказывала она, что у
нее есть хорошая квартирка совсем недалеко. Она сообщила, сколько платит, и
сколько ей лет, и где она родилась, и как работала целый год в кафе. Она
заверила, что ходит не со всяким, но сразу видит приличного мужчину. Она
поведала, что у нее есть канарейка по имени Джонс -- в честь джентльмена,
который ее подарил. Она завела речь о том, как трудно устроиться в Лондоне.
А я думал: если Сара еще у меня, я могу позвонить ей. Девица спросила, буду
ли я вспоминать про канарейку, и прибавила: "Ничего, что я интересуюсь?"
к ней не тянет, словно после всех этих распутных лет я вдруг стал взрослым.
Любовь моя к Саре навсегда убила похоть. Больше я не смогу получать
наслаждение без любви.
ненависть",-- говорил я себе тогда, говорю и сейчас, когда пишу, пытаясь
выключить Сару из жизни,-- ведь я всегда считал, что, умри она, я ее забуду.
обижалась, и по Нью-Барлингтон-стрит добрался до телефонной будки. Фонарика
у меня не было, пришлось чиркать спичками, пока я набирал номер. Услышав
гудки, я представил телефон на столе. Я точно знал, сколько шагов надо
сделать Саре, если она сидит в кресле или лежит в кровати. Но телефон звонил
с полминуты в пустой комнате. Тогда я набрал уже Сарин номер, и служанка
сказала, что ее нет. Я представил,
Взглянув на часы, я подумал, что, будь я поумней, мы провели бы вместе еще
три часа. Потом я вернулся домой, пытался читать, телефон все не звонил. Сам
я из гордости звонить не мог. Наконец я лег спать и принял две таблетки, так
что проснулся от ее голоса, спокойного, как ни в чем не бывало.
как Бог, а в дьявола не верят. Уж я-то знал, как действует он в моем
воображении. Что бы Сара ни сказала, у него находились доводы, хотя обычно
он ждал, пока она уйдет. Он готовил задолго наши ссоры; он был врагом не
Саре, но любви, а ведь его таким и считают. Если был бы любящий Бог, дьявол
волей-неволей мешал бы самому слабому, самому жалкому подобию любви. Разве
не боялся бы он, что привычка к любви укоренится, разве не стал бы склонять
нас к предательству, не помогал гасить любовь? Если Бог использует нас и
создает святых из такого материала, чем дьявол хуже? Вполне может быть, что
даже из меня, даже из бедняги Паркиса он мечтает сделать своих святых,
готовых разрушить любовь, где б они ее ни нашли.
страсть к бесовской игре. Наконец он почуял любовь и травил ее, а сын шел за
ним, как охотничья собака. Паркис открыл, где проводит Сара столько времени;
мало того, он знал точно, что свидания -- тайные. Приходилось признать, что
он умелый сыщик. Ему удалось (с помощью мальчика) выманить служанку на
Седар-роуд как раз тогда, когда "особа N" шла к дому 16. Сара остановилась,
заговорила с нею -- у той был свободный день -- и познакомилась с
Паркисом-младшим. Потом она свернула за угол, а там притаился
Паркис-старший. Он видел, как она прошла немного и вернулась. Когда она
убедилась в том, что мальчика и служанки нет, она позвонила в дверь
шестнадцатого дома, а Паркис-отец принялся выяснять, кто же в нем живет. Это
оказалось нелегко, там были квартиры, а он еще не узнал, какой из трех
звонков нажала Сара. Окончательные сведения он обещал добыть за несколько
дней. Он собирался обогнать Сару и припудрить все три звонка. "Конечно,
кроме улики "А", у нас нет доказательств неверности. Если потребуется для
суда, придется через должное время последовать за особой N в помещение.
Тогда нам будет нужен второй свидетель, дабы опознать ее. Заставать ее за
самим делом -- не обязательно: волнения и беспорядка в одежде достаточно для
суда".
Сара, думал я, читая все это, ибо приступ ненависти прошел, я успокоился. Я
мог жалеть ее, загнанную. Она ничего не сделала, только полюбила, а Паркис с
сыном следят за каждым ее движением, заводят интриги с ее служанкой,
припудривают звонки, хотят ворваться туда, где, быть может, она только и
обретает покой. Я чуть было не порвал письмо и не отменил слежку. Наверное,
я так бы и сделал, если бы не открыл в своем клубе "Тэтлер" и не увидел
Генри на фотографии. Теперь он преуспевал, к последнему дню рождения короля
он получил орден за свою службу, он был председателем Королевской комиссии
-- и вот, пожалуйста, он на премьере фильма "Последняя сирена", бледный,
таращится от яркого света, под руку с Сарой. Она опустила голову, чтобы не
видеть вспышки, но я бы где угодно узнал густые волосы, сопротивлявшиеся
пальцам. Мне вдруг захотелось потрогать их (и другие волосы, тайные), мне
захотелось, чтобы Сара лежала рядом со мной, а я мог повернуть голову на
подушке и поговорить с ней. Я жаждал едва уловимого запаха и вкуса ее кожи,
но Генри был с нею, глядел в камеру самодовольно и уверенно, как начальник.
Безант, и написал Генри. Писал я, что у меня есть важные новости, надо
обсудить их, пообедаем тут, в моем клубе, пусть он выберет любой день
-- в жизни не видел человека, который так не любил бы ходить к кому-то. Не
помню, какой был предлог, но тогда я рассердился. Кажется, он сказал, что у
них какое-то особенное вино, но на самом деле он не хотел быть обязанным,
даже в такой мелочи. Он и не догадывался, как мало он мне обязан. Выбрал он
субботу, в этот день у нас в клубе никого нет. Журналисты не собирают
материал, учителя уезжают к себе в Бромли или Стритэм, а священники не знаю,
чем заняты -- наверное, сидят дома, пишут проповеди. Что до писателей (для
кого клуб и был основан), почти все они висят на стене -- Конан Доил, Чарльз
Гарвис, Стенли Уэймен, Нэт Гульд, еще какие-то знаменитые и знакомые лица.
Живых можно сосчитать на пальцах одной руки. Я любил этот клуб, потому что
там очень мало шансов встретить коллегу.
думал, что это вроде шницеля по-венски. Он был не у себя, слишком смущался,
чтобы удивиться вслух, и как-то протаранил сырое розовое мясо. Я вспоминал,
какой важный он на фотографии, и промолчал, когда он заказал пудинг