теплое, защищенное, из чужого, ледяного, угрожающего. Из тьмы в свет. Я
сбросил доху и, на ходу покрякивая и растирая ладони, направился в рубку.
склонив голову, переписывал начисто очередную страницу заключения.
Шифрующая машинка бойко стрекотала под его пальцами.
переспросил он, не переставая стрекотать машинкой. - Ах, игрушки... - Он
отложил готовый листок и взял другой.
Вандерхузе и, задрав голову, поглядел на меня. - Ты так ставишь вопрос?
Это, видишь ли... А впрочем, кто его знает, что это за игрушки. Там, на
"Пеликане"... Извини, Стась, я сначала закончу, как ты полагаешь?
Джека, который принялся уже возводить стены метеостанции, а потом, так же
на цыпочках, вышел из рубки и отправился к Майке.
восседала по-турецки на койке и тоже была очень занята. На столе, на
койке, на полу расстилались простыни-склейки, карты, кроки, раздвинутые
гармошки аэрофотографий, наброски и записи, и Майка по очереди все это
рассматривала, делала какие-то пометки, иногда хватала лупу, а иногда -
бутылку с соком, стоявшую на стуле рядом. Понаблюдав ее некоторое время, я
выбрал момент, когда бутылка с соком покинула стул, и уселся на стул сам,
так что когда Майка, не глядя, сунула бутылку обратно, то попала мне прямо
в протянутую руку.
проклятая, вчера вечером не работала, накопилось тут всякого... Какое тут
гулянье!
беспокойство, и тут у меня словно пелена с глаз упала: Майка была одета
по-домашнему, в свою любимую пушистую кофту и шорты, на голове у нее был
платок, и волосы под платком были влажные.
поставил бутылку на сиденье. Я пробормотал что-то, не помню - что. Я
каким-то образом очутился в коридоре, потом у себя в каюте, погасил
зачем-то верхний свет, включил зачем-то ночничок, лег на койку и
повернулся лицом к стене. Меня опять трясло. Помню, в голове моей
крутились какие-то обрывочные мысли, вроде: "Теперь-то уж все пропало, все
напрасно, теперь-то уж окончательно и бесповоротно". Я поймал себя на том,
что опять прислушиваюсь. И я опять что-то слышал, что-то неподобающее.
Тогда я рывком поднялся, полез в ночной столик, взял таблетку снотворного
и положил под язык. Потом я снова лег. По стенам топотали ящерицы,
затененный потолок медленно поворачивался, ночник то совсем меркнул, то
разгорался нестерпимо ярко, погибающие мухи отчаянно зудели по углам.
Кажется, приходила Майка, смотрела на меня с беспокойством, чем-то укрыла
и исчезла, а потом появился Вадик, уселся у меня в ногах и сказал сердито:
"Что же ты валяешься? Целая комиссия тебя ждет, а ты разлегся". - "Да ты
громче говори, - сказала ему Нинон, - у него же что-то с ушами, он не
слышит". Я сделал каменное лицо и сказал, что все это чепуха. Я встал, и
все вместе мы вошли в разбитый "Пеликан", вся органика в нем распалась, и
стоял острый нашатырный запах, как тогда в коридоре. Но это был не совсем
"Пеликан", скорее уж это была стройплощадка, копошились мои ребятишки,
посадочная полоса изумительно сверкала под солнцем, и я все боялся, что
Том наедет на две мумии, которые лежали поперек, то есть это все думали,
что мумии, а на самом деле это были Комов и Вандерхузе, только надо было,
чтобы этого никто не заметил, потому что они разговаривали, и слышал их
только я. Но от Майки не скроешься. "Разве вы не видите, что ему плохо?" -
сердито сказала она и положила мне на рот и нос сырой платок, смоченный в
нашатырном спирте. Я чуть не задохнулся, замотал головой и сел на койке.
собой человека. Он стоял возле самой койки и, наклонившись, внимательно
смотрел мне прямо в лицо. В слабом свете он казался темным, почти черным -
бредовая скособоченная фигура без лица, зыбкая, без четких очертаний, и
такой же зыбкий, нечеткий отблеск лежал у него на груди и на плече.
прошла сквозь него, как сквозь воздух, а он заколыхался, начал таять и
исчез без следа. Я откинулся на спину и закрыл глаза. А вы знаете, что у
алжирского бея под самым носом шишка? Под самым носом... Я был мокрый, как
мышь, и мне было невыносимо душно, я почти задыхался.
после завтрака уединиться где-нибудь с Вандерхузе и выложить ему все.
Кажется, никогда еще в жизни я не чувствовал себя таким несчастным. Все
было кончено для меня, поэтому я не стал даже делать зарядку, а просто
принял усиленный ионный душ и побрел в кают-компанию. Уже на пороге я
сообразил, что вчера вечером за всеми своими неприятностями я начисто
забыл отдать повару распоряжение насчет завтрака, и это меня окончательно
доконало. Пробормотав какое-то невнятное приветствие и чувствуя, что от
горя и стыда я красен, как вареный рак, я уселся на свое место и уныло
оглядел стол, стараясь ни с кем не встречаться глазами. Трапеза была,
прямо скажем, монастырская, послушническая была трапеза. Все питались
черным хлебом и молоком. Вандерхузе посыпал свой ломоть солью. Майка
помазала свой ломоть маслом. Комов жевал хлеб всухомятку, не прикасаясь
даже к молоку.
что-нибудь. Я взял себе стакан молока, отхлебнул. Боковым зрением я видел,
что Майка смотрит на меня и что ей очень хочется спросить, что со мной и
вообще. Однако она ничего не спросила, а Вандерхузе принялся многословно
рассуждать, какая это с медицинской точки зрения полезная вещь -
разгрузочный день, и как хорошо, что у нас сегодня именно такой завтрак, а
не какой-нибудь другой. Он подробно объяснил нам, что такое пост и что
такое великий пост, и не без уважения отозвался о ранних христианах,
которые дело свое знали туго. Заодно он рассказал нам, что такое
масленица, но скоро, впрочем, почувствовал, что слишком увлекается
описанием блинов с икрой, с балыком, с семгой и другими вкусными вещами,
оборвал себя и принялся в некотором затруднении расправлять бакенбарды.
Разговор не завязывался. Я беспокоился за себя, Майка беспокоилась за
меня. А что касается Комова, то он опять, как и вчера, был явно не в своей
тарелке. Глаза у него были красные, он большей частью смотрел в стол, но
время от времени вскидывал голову и озирался, как будто его окликали.
Хлеба он накрошил вокруг себя ужасно и продолжал крошить, так что мне
захотелось дать ему по рукам, как маленькому. Так мы и сидели унылой
компанией, а бедный Вандерхузе из сил выбивался, стараясь нас рассеять.
придумывал на ходу и никак не мог придумать до конца, как вдруг Комов
издал странный сдавленный звук, словно сухой кусок хлеба встал ему,
наконец, поперек горла. Я взглянул на него через стол и испугался. Комов
сидел прямой, вцепившись обеими руками в край столешницы, красные глаза
его вылезли из орбит, он смотрел куда-то мимо меня и стремительно бледнел.
Я обернулся. Я обмер. У стены, между фильмотекой и шахматным столиком
стоял мой давешний призрак.
случае - гуманоид, маленький, тощий, совершенно голый. Кожа у него была
темная, почти черная, и блестела, словно покрытая маслом. Лица я его не
разглядел или не запомнил, но мне сразу бросилось в глаза, как и в ночном
моем кошмаре, что человечек этот был весь какой-то скособоченный и словно
бы размытый. И еще - глаза: большие, темные, совершенно неподвижные,
слепые, как у статуи.
прямо из воздуха возникла новая фигура. Это был все тот же застывший
лоснящийся призрак, но теперь он застыл в стремительном рывке, на бегу,
как фотография спринтера на старте. И в ту же секунду Майка бросилась ему
в ноги. С грохотом полетело в сторону кресло, Майка с воинственным воплем
проскочила сквозь призрак и врезалась в экран видеофона, а я еще успел
заметить, как призрак заколебался и начал таять, а Комов уже кричал:
кают-компании, согнувшись в неслышном беге, скользнул в дверь и исчез в
коридоре. И тогда я рванулся за ним.
безразлично, что это за существо, откуда оно, почему оно здесь и зачем, -
я испытывал только безмерное облегчение, уже понимая, что с этой минуты
бесповоротно кончились все мои кошмары и страхи, и еще я испытывал
страстное желание догнать, схватить, скрутить и притащить.
пробежал по коридору на четвереньках, коридор был уже пуст, только резко и