ся литераторы-фагоциты. Они не верят ассимилированным чужакам, и совер-
шенно правильно: нельзя доверять тем, кого ты оскорбил... Так что я со-
вершенно зря по самый пуп отхватил и втоптал в помойку одну из двух сво-
их пуповин. Государству, заметьте, при этом ни единым сребренником не
пришлось тратиться - я все сделал добровольно, поставленный перед выбо-
ром: ты наш или не наш?
- и большинства тоже - не подвергались: дослуживайся до чего сумеешь,
зарабатывай сколько ухитришься, строй из чего достанешь, - ты должен
только стесняться. Ну, скажем, стоит компания, болтают, пересмеиваются,
все равны как братья - и вдруг у кого-то срывается слово "казах" (слово
"еврей" не могло сорваться случайно - оно было слишком тяжким оскорбле-
нием) - и все бросают молниеносный взгляд на какого-нибудь Айдарбека. А
тот на миг потупливается и краснеет.
ла. Они надрываются, подсчитывая, сколько пархатых и косорылых занимают
солидные должности, имеют ученые степени, торгуют, воруют, - но вся эта
труха не имеет отношения к сути: слаб тот народ, который должен крас-
неть. Или делать усилие, чтобы не покраснеть. Или агрессивно напирать: я
казах, я еврей, я папуас. А силен тот, кто об этом не помнит, как здоро-
вый человек не знает, где у него печень.
нее время возглашают: "Я ррусссский" (три лишних "эс" и лишнее "эр" как
раз и составляли СССР), они, пожалуй, уже не лгут, жалуясь на свою оби-
женность. Поэтому не буду ответно уличать их в гонорарах, чинах и мошен-
ничествах - они тоже не имеют отношения к сути. А суть такова: стесняет-
ся слабый. И когда я слышу, что национальную рознь можно уничтожить, су-
нув всем по должности и по конвертируемому доллару, я прячу язвительную
еврейскую усмешечку: ни чин, ни червонец, ни набитое брюхо не освобожда-
ют ни от желания быть единым с кем-то (а значит, и кому-то противосто-
ять), ни от желания быть правым (а значит, быть мерой всех вещей и цент-
ром вселенной: начинается земля, как известно, у Кремля), ни, самое
простое и самое главное, - от необходимости стесняться.
ние от людей, а еще надежней - через презрение к ним. Только в этих но-
рах и может найти успокоение еврей - во вражде или гордыне - хотя и это
не покой: еврей может стать героем, святым, всемирным благодетелем - он
не может сделаться лишь простым человеком. Простым и хорошим без надры-
вов.
тоящему, свысока, а не из зависти, как теперь. Американцы и воевали-то
как бабы: любую деревуху в три дома бомбили по два часа, прежде чем ос-
меливались сунуть нос. "Один американец засунул в ж... палец и думает,
что он заводит патефон", - вот кем он был для нас. Дедушка Ковальчук как
о курьезе рассказывал, что в Америке не штопают носки - прямо в бане бе-
рут и выбрасывают. "Так все будут ходить и собирать", - уличал я его. -
"А у всех новые есть", - объяснял дедушка, вместе со мной дивясь этим
чудакам.
всегда выходил русский - даже безалаберность делала его удальцом и сим-
патягой, а все, кто покушался на его честь, оставались в дураках. "Где
твой бог?" - спрашивал его турок, - русский показывал на крапиву. - "Ну
и бог, ха-ха! Вот мой бог - роза". Русский справлял нужду и подтирался
розой, а когда оскорбленный турок пытался проделать то же самое с крапи-
вой...
ка никто из нас отродясь не видел, но образ его жил там, где живет глав-
ная (единственная) сила народа, - народа, а не частных лиц: в его кол-
лективном мнении. Из евреев у нас тоже водился один лишь всеобщий люби-
мец Яков Абрамович, но образ Еврея совершенно независимо и отдельно про-
живал в умах. Правда, слово "жид" означало всего лишь "жадный". Я и сам
частенько говаривал "жид на веревочке дрожит", когда мне в чем-нибудь
отказывали. Однако я всегда говорил: "Отпилил как-то по-армянски", -
там, где все нормальные люди говорили: "Отпилил по-еврейски". Да! Жидами
у нас еще называли воробьев.
лось только во второй раз утопить Зяму и вбить предохранительный (герме-
тичный) клапан в глотку отцу, обратить его в человека без детских игр и
дружков, без братьев и сестер, без первых драгоценных игр и воспомина-
ний. Мальчик с такими добрыми наклонностями, я возвысился до Павлика Мо-
розова: предал своего отца, чтобы не предать свой русский народ.
так хотел поделиться со мной мой папочка. Теперь, когда он уже не комп-
рометирует меня, я люблю его в тысячу раз сильнее - может быть, исчез-
нув, и все евреи могли бы обрести прощение? Но натыкаюсь я лишь на бесс-
мысленные обломки, которые не знаю куда и приткнуть - какие-то цимесы,
лекахи, пуримы... С ними мне совершенно нечего делать - но ведь и выбро-
сить невозможно: а вдруг именно их стремился показать мне мой бедный па-
почка, может быть, именно на лекахе он скакал верхом, играя в войну, а
горяченькими пуримами, перебрасывая из ладони в ладонь, баловала его
раскрасневшаяся у какой-то их еврейской печки мама Двойра? Или, наобо-
рот, он скакал на пуриме, а лакомился меламедом? И водились ли у них жу-
ки?
ток обломков размером в ладонь, но складываются картины все такие непо-
хожие даже друг на друга... То возникает мертвенный мир - местечко (этот
эвфемизм у нас в семействе заменял более общепринятый: "мягкое место"):
ряды халуп без единого деревца и без единой собаки, полутемный хедер,
куда детей отводят не то с пяти, не то с двух лет, обучая исключительно
правилам талмуда (семилетний мальчишка учит наизусть суждения семидесяти
хохомов о тонкостях бракоразводного процесса), а козлобородый ребе, уга-
дываемый мною лишь через парижские грезы Шагала, бьет провинившихся пя-
тихвосткой по ладошкам, пока в еще более полутемной, пропахшей чем-то
нищенски-еврейским кухне его невообразимая жена раскатывает тесто, кото-
рое положено выбросить и, трижды поплевав налево и направо, закопать в
землю на освященном месте, если нарушить хотя один из шестисот шестиде-
сяти шести священных запретов.
заката), или запрещено притрагиваться к мылу (в нем есть что-то кошерное
- или, там, трефное, никак не упомню), а дозволяется только скрестись
песчаником, добытым в семи шагах к востоку от трехлетней сосны, которую
после пяти веков неторопливых прений между наимудрейшими старцами решено
считать эквивалентом ливанского кедра. А может быть, ей, наоборот, поло-
жено мыть руки с мылом после каждого соприкосновения с миской, кото-
рая... Моя фантазия, как вода в пустыне, всасывается, растекается между
биллионами пустяков, которые при желании можно обратить в еврейские свя-
тыни.
встает не то в пять, не то в три, не то вовсе не ложится и на телеге,
вытряхивая душу, тарахтит на ярмарку, целый день торгуется, а к вечеру
дребезжит обратно. Подложить под себя что-нибудь помягче было греховным
легкомыслием. Самый богатый человек в местечке Лейзер Мейер (Мейер Лей-
зер) тоже не пересаживался из дрожек в фаэтон: в фаэтон пересесть легко,
а вот как обратно будешь пересаживаться?
будущему черному дню, а оттого и среди дней нынешних не иметь ни одного
светлого. И то сказать, нищета была трудновообразимая, но евреи, как и
все люди, растворенные в каком-то "мы", искали только чести - места в
людских мнениях, а не денег, и потому оборванный торговец воздухом це-
нился выше сытого ремесленника, а уж голодный раввин терялся в недосяга-
емой вышине.
нужно не веселиться, а именно ничего не делать - недельная каторга сме-
няется однодневной тюрьмой среди самодельной мебели. Древние греки так
представляли загробный мир: вечно бродить в безмолвии, а если дети рас-
шалятся, на них строго прикрикивают: "Ша!" - междометие, канонизирован-
ное подобно сибирскому "однако".
ответственное занятие. Даже носовой платок повязывают на шее - чтобы
только не в кармане, но в целом выходят из положения тем, что протягива-
ют между крайними домами проволоку на такой высоте, чтобы не мешала ез-
дить и объявляют ее символической стеной общеместечкового дома - как
будто Иегова не отличит проволоку от стены! Только евреи могут до такого
додуматься: сначала изобрести на свою шею идиотское правило, а потом
внаглую его обходить.
ков: хитрость - это победа жизни. Халупы можно смело назвать и хатками -
беленые, они вполне способны сверкать на интернациональном солнце, без-
думно расточающем свет и на эллинов, и на иудеев. В этом мире водились и
какие-то богатыри, всякие Мойше и Рувимы воздымали тяжкие возы. Даже ев-
рейская мама - она и в Африке мама - всегда самая добрая в мире и притом
лучшая кулинарка: в Эдеме любая стряпня навеки становится райским блю-
дом.
пенсионером (седина в бороду, а бес в ребро) столкнувшись в гостях с ка-
кой-то холодной рыбой-фиш, уж до того восторженно ахал: "Ну, прямо, как
у мамы!" (неужели было так же невкусно, как у нее?) - и потом вспоминал
до гробовой доски не ковальчуковское сало и даже не мамин суп с фрика-
дельками (с крокодилками, говорила моя бабушка), а все какой-то свой ев-
рейский фиш. Сколько волка, то бишь еврея, ни корми...