де половина города и не явилась, узнав в чем дело, а сам Лембке был так
фрапирован, что "расстроился в рассудке", и она теперь его "водит"
помешанного. - Тут много было и хохоту, сиплого, дикого и себе на уме. Все
страшно тоже критиковали бал, а Юлию Михайловну ругали безо всякой
церемонии. Вообще болтовня была беспорядочная, отрывистая, хмельная и
беспокойная, так что трудно было сообразиться и что-нибудь вывести. Тут же
в буфете приютился и просто веселый люд, даже было несколько дам из таких,
которых уже ничем не удивишь и не испугаешь, прелюбезных и развеселых,
большею частию вс¬ офицерских жен, с своими мужьями. Они устроились на
отдельных столиках компаниями и чрезвычайно весело пили чай. Буфет
обратился в теплое пристанище чуть не для половины съехавшейся публики. И
однако через несколько времени вся эта масса должна была нахлынуть в залу;
страшно было и подумать.
А пока в Белой зале с участием князя образовались три жиденькие кадрильки.
Барышни танцовали, а родители на них радовались. Но и тут многие из этих
почтенных особ уже начинали обдумывать, как бы им, повеселив своих девиц,
убраться посвоевременнее, а не тогда "когда начнется". Решительно все
уверены были, что непременно начнется. Трудно было бы мне изобразить
душевное состояние самой Юлии Михайловны. Я с нею не заговаривал, хотя и
подходил довольно близко, На мой поклон при входе она не ответила, не
заметив меня (действительно не заметив). Лицо ее было болезненное, взгляд
презрительный и высокомерный, но блуждающий и тревожный. Она с видимым
мучением преодолевала себя, - для чего и для кого? Ей следовало непременно
уехать и, главное, увезти супруга, а она оставалась! Уже по лицу ее можно
было заметить, что глаза ее "совершенно открылись" и что ей нечего больше
ждать. Она даже не подзывала к себе и Петра Степановича (тот, кажется, и
сам ее избегал; я видел его в буфете, он был чрезмерно весел). Но она
вс¬-таки оставалась на бале и ни на миг не отпускала от себя Андрея
Антоновича. О, она до самого последнего мгновения с самым искренним
негодованием отвергла бы всякий намек на его здоровье, даже давеча утром.
Но теперь глаза ее и на этот счет должны были открыться. Что до меня, то
мне с первого взгляда показалось, что Андрей Антонович смотрит хуже, чем
давеча утром. Казалось, он был в каком-то забвении и не совсем сознавал,
где находится. Иногда вдруг оглядывался с неожиданною строгостью, например,
раза два на меня. Один раз попробовал о чем-то заговорить, начал вслух и
громко, и не докончил, произведя почти испуг в одном смиренном старичке
чиновнике, случившемся подле него. Но даже и эта смиренная половина
публики, присутствовавшая в Белой Зале, мрачно и боязливо сторонилась от
Юлии Михайловны, бросая в то же время чрезвычайно странные взгляды на ее
супруга, взгляды слишком не гармонировавшие, по своей пристальности и
откровенности, с напуганностью этих людей.
- Вот эта-то черта меня и пронзила, и я вдруг начала догадываться об Андрее
Антоновиче, - признавалась потом мне самому Юлия Михайловна.
Да, она опять была виновата! Вероятно давеча, когда после моего бегства
порешено было с Петром Степановичем быть балу и быть на бале, - вероятно
она опять ходила в кабинет уже окончательно "потрясенного" на "чтении"
Андрея Антоновича, опять употребила все свои обольщения и привлекла его с
собой. Но как мучилась должно быть теперь! И вс¬-таки не уезжала! Гордость
ли ее мучила или просто она потерялась - не знаю. Она с унижением и с
улыбками, при всем своем высокомерии, пробовала заговорить с иными дамами,
но те тотчас терялись, отделывались односложными, недоверчивыми "да-с" и
"нет-с" и видимо ее избегали.
Из бесспорных сановников нашего города очутился тут на бале лишь один - тот
самый важный отставной генерал, которого я уже раз описывал и который у
предводительши после дуэли Ставрогина с Гагановым "отворил дверь
общественному нетерпению". Он важно расхаживал по залам, присматривался и
прислушивался и старался показать вид, что приехал более для наблюдения
нравов, чем для несомненного удовольствия. Он кончил тем, что совсем
пристроился к Юлии Михайловне и не отходил от нее ни шагу, видимо стараясь
ее ободрить и успокоить. Без сомнения, это был человек добрейший, очень
сановитый и до того уже старый, что от него можно было вынести даже и
сожаление. Но сознаться себе самой, что этот старый болтун осмеливается ее
сожалеть и почти протежировать, понимая, что делает ей честь своим
присутствием, было очень досадно. А генерал не отставал и вс¬ болтал без
умолку.
- Город, говорят, не стоит без семи праведников... семи, кажется, не помню
по-ло-жен-ного числа. Не знаю сколько из этих семи... несомненных
праведников нашего города... имели честь посетить ваш бал, но несмотря на
их присутствие, я начинаю чувствовать себя не без-опасным. Vous me
pardonnerez, charmante dame, n'est-ce pas? Говорю ал-ле-го-ри-чески, но
сходил в буфет и рад, что цел вернулся... Наш бесценный Прохорыч там не на
месте, и, кажется, к утру его палатку снесут. Впрочем смеюсь. Я только жду,
какая это будет "кадриль ли-те-ра-туры", а там в постель. Простите старого
подагрика, я ложусь рано, да и вам бы советовал ехать "спатиньки", как
говорят aux enfants. А я ведь приехал для юных красавиц... которых конечно
нигде не могу встретить в таком богатом комплекте кроме здешнего места...
Все из-за реки, а я туда не езжу. Жена одного офицера... кажется,
егерского... очень даже недурна, очень и... и сама это знает. Я с
плутовочкой разговаривал; бойка и... ну и девочки тоже свежи; но и только;
кроме свежести ничего. Впрочем я с удовольствием. Есть бутончики; только
губы толсты. Вообще в русской красоте женских лиц мало той правильности
и... и несколько на блин сводится... Vous me pardonnerez, n'est-ce pas...
при хороших впрочем глазках... смеющихся глазках. Эти бутончики года по два
своей юности о-ча-ро-вательны, даже по три... ну а там расплываются
навеки... производя в своих мужьях тот печальный ин-ди-фе-рентизм, который
столь способствует развитию женского вопроса... если только я правильно
понимаю этот вопрос... Гм. Зала хороша; комнаты убраны недурно. Могло быть
хуже. Музыка могла быть гораздо хуже... не говорю - должна быть. Дурной
эффект, что мало дам вообще. О нарядах не у-по-ми-наю. Дурно, что этот в
серых брюках так откровенно позволяет себе кан-кани-ровать. Я прощу, если
он с радости и так как он здешний аптекарь... но в одиннадцатом часу
вс¬-таки рано и для аптекаря... Там в буфете, двое подрались, и не были
выведены. В одиннадцатом еще должно выводить драчунов, каковы бы ни были
нравы публики... не говорю в третьем часу, тут уже необходима уступка
общественному мнению, - и если только этот бал доживет до третьего часу.
Варвара Петровна слова однако не сдержала и не дала цветов. Гм, ей не до
цветов, pauvre m[EACUTE]re! А бедная Лиза, вы слышали? Говорят,
таинственная история и... и опять на арене Ставрогин... Гм. Я бы спать
поехал... совсем клюю носом. А когда же эта "кадриль ли-те-ра-туры" ?
Наконец началась и "кадриль литературы". В городе, в последнее время, чуть
только начинался где-нибудь разговор о предстоящем бале, непременно сейчас
же сводили на эту "кадриль литературы", и так как никто не мог представить,
что это такое, то и возбуждала она непомерное любопытство. Опаснее ничего
не могло быть для успеха, и - каково же было разочарование!
Отворились боковые двери Белой Залы, до тех пор запертые, и вдруг появилось
несколько масок. Публика с жадностью их обступила. Весь буфет до последнего
человека разом ввалился в залу. Маски расположились танцовать. Мне удалось
протесниться на первый план, и я пристроился как раз сзади Юлии Михайловны,
фон-Лембке и генерала. Тут подскочил к Юлии Михайловне пропадавший до сих
пор Петр Степанович.
- Я вс¬ в буфете и наблюдаю, - прошептал он с видом виноватого школьника,
впрочем нарочно подделанным, чтобы еще более ее раздразнить. Та вспыхнула
от гнева.
- Хоть бы теперь-то вы меня не обманывали, наглый человек! - вырвалось у
ней почти громко, так что в публике услышали. Петр Степанович отскочил
чрезвычайно довольный собой.
Трудно было бы представить более жалкую, более пошлую, более бездарную и
пресную аллегорию, как эта "кадриль литературы". Ничего нельзя было
придумать менее подходящего к нашей публике; а между тем придумывал ее,
говорят, Кармазинов. Правда, устраивал Липутин, советуясь с тем самым
хромым учителем, который был на вечере у Виргинского. Но Кармазинов
вс¬-таки давал идею и даже сам, говорят, хотел нарядиться и взять какую-то
особую и самостоятельную роль. Кадриль состояла из шести пар жалких масок,
- даже почти и не масок, потому что они были в таких же платьях как и все.
Так например один пожилой господин, невысокого роста, во фраке, - одним
словом, так, как все одеваются, - с почтенною седою бородой (подвязанною, и
в этом состоял весь костюм), танцуя, толокся на одном месте с солидным
выражением в лице, часто и мелко семеня ногами и почти не сдвигаясь с
места. Он издавал какие-то звуки умеренным, но охрипшим баском, и вот
эта-то охриплость голоса и должна была означать одну из известных газет.
Напротив этой маски танцовали два какие-то гиганта Х и Z, и эти буквы были
у них пришпилены на фраках, но что означали эти Х и Z, так и осталось
неразъясненным. "Честная русская мысль" изображалась в виде господина
средних лет, в очках, во фраке, в перчатках и - в кандалах (настоящих
кандалах). Подмышкой этой мысли был портфель с каким-то "делом". Из кармана
выглядывало распечатанное письмо из-за границы, заключавшее в себе
удостоверение, для всех сомневающихся, в честности "честной русской мысли".
Вс¬ это досказывалось распорядителями уже изустно, потому что торчавшее из
кармана письмо нельзя же было прочесть. В приподнятой правой руке "честная
русская мысль" держала бокал, как будто желая провозгласить тост. По обе