по связи вдосталь, насиделся на телефонах столько, что хорошо ведал: нет на
передовой народа более трудового, загнанного и в то же время беспечно
болтливого, чем связисты. Особенная им воля в ночное время, тогда всеми
способами они не дают друг дружке заснуть. Наслушаешься в телефон и песен, и
басен, и анекдотов, и повестований о том, как тот или иной боец искушал
девку в мирные дни или женился, да еще и не по разу. Однако такого наглого
вранья, такой нахрапистой изворотливости я еще никогда не встречал! Ну,
отбегал по нужде, ну, еще что -- скажи, всегда пойму, сам из связистов!
наблюдательного и придем в лес, "потолковать" с новичком и навсегда внушить
ему древнюю мудрость: "Знай край, да не падай!.."
было сделать, сделали. Впереди в деревне уже суетились наши пехотинцы, в
выгоревших гимнастерках, по огородам и в облетевших садах минометчики копали
укрытия для своих "самоваров". От догорающих хат тянуло по долине кислой
соломенной гарью и тяжким, затхлым духом заживо сгоревшей скотины и птицы.
сыростью, прелью опавших яблок и листа, всякий чад и дым сильнее ощутимы, а
вид разрушенного жилья как-то по-особенному тягостен и скорбен.
руку:
леса.
хрустел и кровенился брусничник, затем спустились в овражек, густо заросший
лещиной, и возле мокрого каменного желобка, затянутого слизью мха, увидели
уткнувшегося в гущу табачно-воняющего таволжника мертвого медведя. Он лежал
большой бурой кучей, подобрав под себя задние лапы, а передними зажав уши и
морду, точно хотел быть поменьше, незаметней, забиться в какую-нибудь щелку,
влезть под корешок.
шевельнулась и не свалилась на бок. Зверь словно присосался к мокрой земле
брюхом. В глазах его безбоязненно шарили мухи, по шерсти ходили муравьи,
мышка пробила под зверем норку.
пальба, откуда-то взялся этот самый медведь. Сначала он стремительно бегал
по лесу, взъерошенный, молчаливый, -- искал уединения. Но немцы открыли
ответный огонь. Лес загорелся. И тогда медведь заметался по кругу, заорал
утробно, после поднялся на задние лапы и, ровно в плен сдаваясь, ходил от
одной грохочущей огневой позиции, объятой дымом и пламенем, к другой. Было
не до него, и огневики отпугивали зверя чем могли.
брезгливый, нудный и медлительный, во время стрельбы совершенно
преображался. Словно ошкуренную горячую картоху, бросал он с руки на руки
снаряд, совал его в казенник орудия, досылал банником, тут же без тычков и
промахов лихо бросал вслед снаряду празднично светящуюся гильзу, с лязгом
запирал замок и звонким, ликующим голосом извещал: "Тррр-рыть-тово!" -- а
через минуту выбрасывал ту же самую гильзу, уже грязную, горячую,
широкозевую, и она, ненужно валяясь на изжитой хвое, курилась
горчично-желтым дымом. С зачерненной копотью, оскаленной рожей, в нижней
рубахе, радужно пропотелой на спине, Гызин, увидев позади себя медведя,
заорал, осклабясь:
горячую гильзу, норовя угодить по когтям. Медведь подобрал ногу, и, как
выдрессированный, стоял на одной лапе, в потрясении открыв розовую осовелую
пасть. -- А-а-а, дак ты хвокусник?! -- взревел Гызин и, огрев зверя банником
по башке, погнал его от огневой, тыча банником в куцый бесхвостый зад.
кричали теперь всякую всячину, смеялись, бросая в медведя чем попало,
куражились над ним. Ну и наши телефонисты -- где же без них обойдется?! --
включились в дело. Всем потехой сделался грозный зверь, никто не снисходил
даже пристрелить его. А ведь многие из тех вояк, что потешались над
медведем, встреть его здесь в иное время, в штаны бы навалили. Зверь кружил,
кружил, орал, орал, да и сипеть паралично начал, и все лапами махал возле
ушей -- оконтузило его, видать. Молодой связист божился: сам видел --
медведь плакал по-человечьи, в голос, и слезы катились по его волосатой
морде. Хватило его ненадолго. Зверь разбито опустился на четвереньки и
поковылял куда-то, до земли уронив тяжелую голову.
-- попить пришел косолапый или спрятаться хотел в привычном затишном месте,
да тут и умер.
хоронили убитых бойцов. Два старых огневика -- заряжающий Гызин и наводчик
Кушаков -- после похорон подались по оврагу вниз -- умыться и попить,
однако, переглянувшись меж собой, прихватили лопаты, и по дороге к ключу
Гызин буркнул:
вместе, ели из одного котелка, откапывали друг дружку из заваленной взрывами
огневой позиции, так что Кушаков и без слов знал -- напарник его сейчас как
бы после похмельного угара, чувство вины его гнетет, и он будет говорить
всякое, выслуживаться, неизвестно зачем вести себя не по-мужицки --
мелковато. Гызин пивал до войны, не всякий раз и получку до дому доносил,
потом семенил перед женой, метусился, да и подызмельчал незаметно натурой.
куделыю-мягкую шерсть на кочковатом загривке медведя, подул в нее и важно
сказал, усаживаясь на голыш, маковкой выдавшийся из травы, сочным островком
окружившей исток ключа:
цигарку.
которому в глухой берлоге лежать? Не белка ведь, не куница. Но он снова
ничего не сказал. Закурив и зачем-то отогнав рукою дым, поплывший в сторону
друга, который и сам сидел, зажав цигарку губами, Гызин добавил со вздохом:
пан-михаил на селянских овсах! Может, оснимаем?
Кушаков, да так глотнул дыма, что зашелся в кашле и сердито замахнулся
бросить цигарку в желоб ключа, но изменил решение уже в замахе, остановил
руку и, разжав пальцы, уронил окурок под ноги.
глядя, как серым слепнем шевелится и пожужживает в траве газетный окурок,
заговорил наконец Кушаков. -- А так уж все есть: на груди ордена, в паху
осколки, полсотни гавриков-потешников на шее и в придачу взводный, который
за год учебы в артполку так и не запомнил, с какого конца пушку заряжают...
с мясом состылась, не отодрать.