покуражиться... А! Князю Михайле виднее! Може, и верно, что без ихнего
даванья не устоять земле!
в клеть, отрыл береженую серебряную гривну-новогородку, несказанно удивив
данщика, приложил пару бобровых шкур (соболей зато сумел-таки оставить до
купеческого быванья).
на хлеб со всегдашним сожалением - жальче всего было ему отдавать рожь!
Была бы своя воля - весь князев корм отдал бы мороженым мясом да шкурами!
Таньша с тем же чувством досадливой жалости (получаешь чужое и на время, а
отдаешь свое и насовсем!) таскала с Матреной сыры, холст, выкатили кадушку
топленого масла. Все было уже давно припасено, отложено, изготовлено к
приезду данщиков, а все одно - жаль было отдавать!
тяжелогруженые возы.
от вашей деревни! - Он подхлестнул коня, плотнее запахнул суконный вотол.
Возы скоро исчезли за поворотом дороги.
на лавку. Младшая из дочерей, Лукерья, Луша, поминутно спотыкаясь и пыхтя,
волокла двухлетнего увесистого Степку в угол, где были у нее разложены
немудрые игрушки (глиняный конь, куклы, какие-то тряпочки) и где сидел,
дожидая малолетнего дядю с теткой, толстый Якуня, Прохоров сын. Глянув на
батю, Лукерья торопливо обтерла маленькому подолом нос. Скоро в избу
посунулся Коляня, присел рядом на лавку, поглядывая на старшего брата,
словно бы не решаясь о чем-то спросить.
подшлепнула подвернувшуюся под руку Лушку, пихнула телка, вылезшего на
качающихся ножках из запечья, рыкнула на тотчас огрызнувшуюся Просинью,
присела наконец противу двух братьев, разглаживая крепкими, потемневшими
от работы руками на коленях крашенинный сарафан.
строгий взор.
подбородок сложился тугими складками.
пожгут, скот угонят, ежели и сами-то мы живы останем...
клеть поставил, и засеки мы с Прохором поделали на путях. А хлеб, лопоть -
загодя надо в яму зарыть! Так-то, Коляня! - заключил Онька, хлопая брата
по спине. - Коли меня тут не будет тою порой, ты и поможешь бабам добро
схоронить и самим в лес поховаться! А хоромы пожгут, что ж! Новые срубим!
смертного ужаса не похотелось той проклятущей войны с Москвой!
на спуске к Подолу, прямо за стеною Кремника, и сам, как крепость, окружен
валами, башнями и горотьбой из сосновых срубов, доверху наполненных
утолоченною глиной да еще обмазанных изнутри - не вырвался бы наружу
жадный до всякого дерева огонь, не попалил бы город...
Вот-вот пойдет лед, а там, провожая последние жемчужные льдины, поплывут
по синей воде в далекую Орду и в море Хвалынское купеческие корабли. И на
тысяцком опять все заботы гостей торговых, зело непростые, ибо русичи
косятся на жадных и оборотистых сурожан, греки спорят с нахрапистыми
фрягами, надобно удоволить также и немецкого гостя, что ведет крупную
торговлю с Двиной, небезвыгодную великому князю, не давая, впрочем, немцу
слишком залезать в русскую мошну... Всем им нужны льготы, <опасные>
грамоты, подтверждения прежних прав, выданных еще Иваном Иванычем и даже
Калитою, и надо у кого отобрать, кого и поприжать, не раздражая ни
кафинских фрягов, ни Орды, ни государева дьяка, что то и дело, почуяв
поваду князя Дмитрия, перечит вельяминовским распоряжениям...
пригородные монастыри, получающие ругу от великого князя, на тысяцком
повозное, весчее, конское пятно, служба мытных дворов, на тысяцком починка
городовых стен, ремесленный посад, снабжение Москвы дровами, сенами и
обилием...
больной, свалили простуда и гнев на Акинфичей, который, не имея выхода,
разрушал могучее некогда здоровье великого тысяцкого Москвы. Василь
Василич катался в жару и в поту по постели, мокрый, со слипшимися
волосами, страшный. Иногда, скрипя зубами, бредил. Опоминаясь, пил квас и
целебное питье, дико взглядывал на жену, костерил Андрея Акинфова с
Алексашкой Мининым и вновь проваливал в беспамятство и жар. Кабы не
старший сын, все дела московские пришли бы в расстройство.
отца, с огневым взглядом умных, властных глаз (в гневе Ивановы очи
темнели, и было тогда - как грозовая туча, застилающая голубой небосвод, а
брови сдвигались суровым излучьем). Юная горделивая спесь, нарочитая
небрежность посадки, когда молодой тысяцкий сидел на коне, взираючи сверху
вниз, прищур - давно ушли, отсеялись с умножением дел и обязанностей,
возложенных отцом на широкие плечи Ивана. Он нынче не чванился ни перед
гостями торговыми, ни перед смердами на посаде, ни перед боярскою чадью,
давно понял, что то - лишнее и не пристало и не пристойно будущему хозяину
Москвы. Марья Михайловна, гордясь старшим сыном, отнюдь не преувеличивала
его заслуг.
последовательность решений Ивана любили все, весь посад. Все, кроме врагов
вельяминовского дома, коим Иван тем паче стоял костью в горле, что права
его в будущем на место тысяцкого оспорить нынче было бы трудно.
рослого, под стать отцу, молодца, приспособил к делу. В разгоне были все
холопы и слуги, ключники и посельские, свои и отцовы.
Непрерывною чередою текли и текли из заречья возы с обилием, везли жито и
рыбу, сено и дрань, и уже страшнее и страшней было переводить
тяжкогруженые сани через потрескивающую, неверную опору весеннего льда с
уложенным по нему рубленым настилом. Сюда Иван поставил сына и старшего
посельского. Холопы и дружина сотворили под его доглядом два новых
временных перевоза - успеть бы только до ледолома!
смолой и тою веселой весеннею свежестью, что манит в далекие земли, к
неведомым городам, туда, вослед белым барашкам облаков, плывущих по
чистому, промытому досиня весеннему небу.
полною грудью голубой, талый, пахнущий хвоей и дымом далеких деревень
воздух, соскочил с коня. Стремянный подхватил брошенные господином
поводья. Давя красными востроносыми сапогами рохлый, влажный снег, крупно
прошагал к лавкам. Купцы встретили его поклонами и дружным гулом голосов,
подобно пчелиному потревоженному рою. Иван, щурясь, привыкая к полутьме
лабаза после сияющего солнцем дня, прошел к узорной скамье, здороваясь
кивком головы с именитыми гостями, бросил соболиную шапку на стол, откинул
долгие рукава (<воскрылия>, как он их сам называл) охабня, выпростав руки
в палевого хрусткого шелку рукавах, схваченных в запястьях шитыми серебром
наручами. Усмехнул краем губ, вопросил твердо и молодо:
беспощадным лицом генуэзского морского грабителя, выступил наперед. Спор
шел о вымолах, отобранных фрягами у греков, в чем было и русичам
утеснение. Иван выслушал фрязина, пристальным взором сокращая витиеватую
речь торгового гостя. Перевел взгляд на черноглазого востролицего
Некомата, как прозвали некогда хитроумного фрязина греки, да кличка так и
прицепилась к нему заместо имени, - богатейшего из гостей, чьи села в
Сурожском стану, данные ему еще Иваном Иванычем, не уступали княжеским.
Выслушал и того, покивал головою, вроде бы соглашаясь. Вопросил вновь,
сколь будут смолить и принимать кораблей, прикинул тут же в саженях
потребную долготу вымолов. Легко вскочил на ноги, не застегивая охабня
пошел к выходу, бросивши незаботно на обиходном греческом языке, коим
изъяснялись и в Суроже и в Кафе даже и сами италийские гости, несколько
слов, приглашая следовать за собой.
долготу пристани, прикидывал в уме. Николаи уже пыхтел, поджимая к носу
крутой упрямый подбородок. Некомат морщил лицо, хитро поглядывая на сына
тысяцкого.
сапога. Примолвил по-гречески: - Ты что, Некомат, сотни бревен не
достанешь в селах своих?! Протянете вымол! - (Выругался по-русски.) -
Протянете вымол, - продолжил, вновь переходя на греческий язык, - и хватит
вам тута местов за глаза и за уши! А греческие вымола очищай! Тамо и наши
лодьи чалятся. Счас очищай!
Иван пристально глянул в глаза фрязину. <Охолонь!> - сказал и уже на