всех этих до- и послевоенных продуктов фабрики снов. Некоторые из нас на
какое-то время стали завзятыми киноманами, но, вероятно, по другим причинам,
нежели наши ровесники на Западе. Для нас кино было единственным способом
увидеть Запад. Начисто забывая про сюжет, мы старались рассмотреть все, что
появлялось на экране, - улицу или квартиру, приборную панель в машине героя,
одежду, которую носила героиня, ощутить место, структуру пространства, в
котором происходило действие. Некоторые из нас достигли немалого
совершенства в определении натуры, на которой снимался фильм, и иногда мы
могли отличить Геную от Неаполя и уж во всяком случае Париж от Рима всего по
двум-трем архитектурным ансамблям. Мы вооружались картами городов и горячо
спорили, по какому адресу проживает Жанна Моро в одном фильме и Жан Маре - в
другом.
позже наш интерес к кино стал ослабевать, по мере того как мы осознавали,
что фильмы делаются все чаще режиссерами нашего возраста и могут они нам
сказать все меньше и меньше. К этому времени мы были уже законченными
книгочеями, подписчиками на "Иностранную литературу", и отправлялись в кино
все с меньшей и меньшей охотой, видимо, догадавшись, что знакомиться с
местами, где никогда не будешь жить, бессмысленно. Это, повторяю, случилось
намного позже, когда нам уже было за тридцать.
огромного жилого дома и вколачивал гвозди в крышку деревянного ящика,
наполненного всяческими геологическими инструментами, которые следовало
послать на Дальний Восток, куда вслед за ними предстояло отправиться и мне и
где меня уже ждала моя партия. Дело было в начале мая, но день был жаркий, я
потел и смертельно скучал. Внезапно из открытого окна на одном из последних
этажей раздалось "A-tisket, a-tasket"; голос был голосом Эллы Фицджеральд.
Произошло это в 1955 или 1956 году, в одном из грязных промышленных
пригородов Ленинграда. "Боже мой, - помню, подумал я, - сколько же пластинок
нужно напечатать, чтобы одна из них закончила свой путь здесь, в этом
кирпично-цементном нигде, среди не столько сохнущих, сколько впитывающих
сажу простынь и фиолетовых трусов!"
пятидесятых у любого городского мальчишки была своя коллекция так называемой
"музыки на костях". Это были диски из рентгеновской пленки, с самодельной
записью какой-нибудь джазовой музыки. Техника копировального процесса была
для меня непостижима, но подозреваю, что это была вполне простая процедура,
поскольку предложение всегда оставалось на стабильном уровне, а цены были
доступны.
тем же путем, что и самодельные фотографии западных кинозвезд: в парках,
общественных туалетах, на толкучке и в ставших тогда знаменитыми
коктейль-холлах, где можно было сидеть на высоком табурете и потягивать
молочный коктейль, воображая, что ты на Западе.
Запад. Ибо на весах истины интенсивность воображения уравновешивает, а
временами и перевешивает реальность. По этому счету, с преимуществами,
присущими любой оглядке, я даже склонен настаивать, что мы-то и были
настоящими, а может быть, и единственными западными людьми. С нашим
инстинктивным индивидуализмом, на каждом шагу усугубляемым коллективистским
обществом, с нашей ненавистью ко всякой групповой принадлежности, будь она
партийной, местной или же, в те годы, семейной, мы были больше американцами,
чем сами американцы. А если Америка - это самая последняя граница Запада,
место, где Запад кончается, то мы, я бы сказал, находились эдак за пару
тысяч миль от Западного побережья. Посреди Тихого океана.
недосказанности, воплощенной в поясе и подвязках, стал потихоньку сдавать
позиции, все больше и больше обрекая нас на ограниченность колготок с их
однозначным или - или, когда иностранцы, привлеченные недорогим, но весьма
сильным ароматом рабства, начали прибывать в Россию крупными партиями и
когда мой приятель с чуть презрительной улыбкой на губах заметил, что
географию, вероятно, может скомпрометировать только история, девушка, за
которой я тогда ухаживал, подарила мне на день рождения книжку-гармошку из
открыток с видами Венеции.
незадолго до первой мировой войны проводила медовый месяц в Италии. Там было
двенадцать открыток в сепии, отпечатанных на плохой желтоватой бумаге.
Подарила она мне их потому, что как раз в это время я весьма носился с двумя
романами Анри де Ренье, незадолго до того прочитанными; в обоих дело
происходило в Венеции, зимой; и я говорил только о Венеции.
из-за широты, на которой стоит Венеция, и из-за того, что в ней мало
деревьев, трудно было определить, какое время года на них изображено. Одежда
тоже мало помогала, поскольку люди были одеты в длинные юбки, фетровые
шляпы, цилиндры или котелки и темные пиджаки - моды начала века. Отсутствие
цвета и общий мрак изображенного подводили к заключению, которое меня
устраивало: что это - зима, единственное подлинное время года.
городу, делали фотографии более понятными, более реальными; рассматривание
их вызывало нечто похожее на ощущение, возникавшее при чтении писем от
родных. И их "читал" и "перечитывал". И чем больше я их читал, тем очевидней
становилось, что они были именно тем, что слово "Запад" для меня значило:
идеальный город у зимнего моря, колонны, аркады, узкие переулки, холодные
мраморные лестницы, шелушащаяся штукатурка, обнажающая кирпично-красную
плоть, замазка, херувимы с закатившимися запыленными зрачками - цивилизация,
приготовившаяся к наступлению холодных времен.
выберусь из родных пределов, я отправлюсь зимой в Венецию, сниму комнату в
подвальном помещении, с окнами вровень с водой, сяду, сочиню две-три элегии,
гася сигареты о влажный пол, чтобы они шипели, а когда деньги иссякнут,
приобрету не обратный билет, а дешевый браунинг - и пущу себе там же в лоб
пулю. Декадентская, ясное дело, греза (но если в двадцать лет вы не
декадент, то - когда?). И все же я благодарен Паркам, давшим мне осуществить
ее лучшую часть. Спору нет: история весьма энергично компрометирует
географию. Единственный способ борьбы с этим - стать отщепенцем, кочевником,
тенью, скользящей по кружеву фарфоровой колоннады, отраженной в хрустальной
воде.
городе; он стоял на пустой улице у Эрмитажа, против портика с кариатидами.
Похож он был на недолговечную, но уверенную в себе бабочку, с крылышками из
гофрированного железа - из такого во время второй мировой войны строились
ангары и по сей день делаются полицейские фургоны во Франции.
водил и водить не мечтал. В то время, чтобы обладать машиной в России, нужно
было быть подонком - партийным боссом (или его отпрыском), или большим
ученым, или знаменитым спортсменом. Но даже и тогда машина ваша была бы
отечественного производства, пусть и с украденной конструкцией и
технологией.
опасности, обычно связанного с автомашиной. Он казался легко ранимым, а
вовсе не наоборот. Я никогда не видел столь безобидного предмета из металла.
В нем было больше человеческого, чем в иных прохожих, и ошеломительной
простотой своей он напоминал те самые трофейные консервные банки, которые
все еще стояли на моем подоконнике. У него не было секретов. Мне захотелось
в него влезть и уехать - не потому, что мне хотелось эмигрировать, а потому,
что это было все равно как надеть пиджак - вернее, не пиджак, а плащ - и
отправиться на прогулку. И его распахнутые форточки поблескивали, напоминая
близорукого человека в очках, с поднятым воротником. Если память мне не
изменяет, разглядывая этот автомобиль, я ощутил прилив счастья.
поскольку иностранный язык начинался в третьем классе, когда нам было по
десять лет, а отец вернулся со службы на Дальнем Востоке, когда мне было
восемь. Для него война закончилась в Китае, но добыча его была не столько
китайской, сколько японской, потому что за тем столиком проиграла Япония.
Или так тогда казалось. Главным сокровищем были пластинки. Они покоились в
массивных, но весьма элегантных картонных альбомах с золотыми тиснеными
японскими литерами. Иногда на обложке изображалась чрезвычайно легко одетая
дама, которую вел в танце джентльмен во фраке. В каждом альбоме было до
дюжины блестящих черных дисков, таращившихся на вас из плотных конвертов
своими красно- или черно-золотыми этикетками. В основном, "His Master's
Voice" и "Columbia". Хотя название второй фирмы было легче произнести, на
этикетке у нее красовались только буквы, и задумчивый пес победил. До такой
степени, что его присутствие влияло на мой выбор музыки. В результате к
десяти годам я лучше знал Энрико Карузо и Тито Скипа, чем фокстроты и танго,