детские руки. Они выцарапывали ягоды из-под ног, гребли в кучу, но
грязно-синяя лужа все шире расплывалась по берегу, достигла мытых мостков
дебаркадера, кляксами испятнала пароходный трап. Матрос бросил перед входом
сырую веревочную швабру. "Вытирайте ноги! Вытирайте ноги!" -- повторял он,
выхватывая за ворот попроще одетых пассажиров, сталкивал иль прямо-таки
ставил обувью их на швабру. Девочка уже не собирала ягоды. Кому они нужны, с
песком-то? Она терла ладошки о платье на груди, и отрешенность
скитницы-черницы, понимание ей лишь ведомой юдоли исходило от нее. Вчера
рано поутру разбудила ее бабушка, и они пошли в лес, по мокрой траве, и
девочка ежилась со сна от утренней, пронзающей росы, и ноги ее, схлестанные
травой, покрылись пупырышками, но пока пришли на болото, взошло солнце,
обогрело, запели птицы, бекас на болоте зажужжал, глухарка с выводком пришла
на болото кормиться ягодой. Набрали бабушка с внучкой полное ведро голубики,
хоть и по оборкам ходили, где же им, старой да малой, идти на дальнее
болото, пусть ягоды там и совком гребут. Но при старании да умении и на
ближнем, исхоженном болоте ягод наберешь -- не ленись только. Девочка свою
тетрадку, шибко испомеченную красным карандашом, кроила на кулечки, высунув
язык, бабушка откатывала ягоды по наклоненному столу, чтоб без сора "товар"
нести на продажу, одновременно научала внучку свертывать кульки воронкой, и
совмесгно решено было -- на вырученные деньги купить внучке синие тапочки с
черными шнурками, бабушке пестрого ситчику на фартук...
сгреб меня за ворот матрос, и, пока я вытирал ноги о швабру, он с
наслаждением удавкой затягивал ворот на моей шее. С сожалением выпустив
меня, матрос заныл вкрадчиво-сонно: "Вытирайте ноги, граждане! Вытирайте
ноги..."
эта вот, зачем-то и почему-то накопленная и бережно хранимая злость молодого
еще парня, может, и не злость, а только уверенность во власти, что хуже
всякой тяжкой злобы, -- власти временной, однако дающей возможность пусть
хоть краткий миг потиранить ближнего своего, ротозевую ли девочку, дурня ли,
вроде меня, не к месту и не ко времени размечтавшегося, -- ничтожной силе и
жертвы ничтожные.
бабенка, в грязном шелковом платье, девочке, по лицу которой не потекли,
прямо-таки рухнули слезы величиной с голубику. Крупные, светлые слезы, какие
бывают только у детей, сыпались на камни, на песок и тут же бесследно
высыхали.
себя послушницы-черницы все-таки почудился. От матери, от бабушки иль
прабабушки достал он эту девочку, занял свое место, осел в ее глазах на
самом дне бабьей покорностью, которая паче мудрости.
матерью. Рябь в ее глазах перемешалась, сделались они тихого, северного
цвету, донная синева, много мудрой печали таящая в глуби, отсияла в
молодости, и серой пыльцой подернулись глаза, как спелая ягода голубика,
которой вышла она торговать когда-то на пристань Назимово. А растет та ягода
на тихом болоте, где лешие водятся, где лесной соседушко обретается,
пиликают веснами кулики, токует старый глухарь, уркают дикие голуби. В суете
жизни, в бедах и радостях ягодница скорей всего забыла о том давнем
происшествии на пристани Назимово, и саму пристань, быть может, забыла, а я
вот отчего-то помню все так зримо и подробно, будто видел тихо и отринуто
плачущую девочку лишь вчера.
забивали рыбой бочки, спрятанные под берегом в кустах. Высотин солил и
коптил рыбу на прокорм большой семье, папа, чуял я, мечтал покутить, хотя
сулился справить мне "кустюм и сапоги".
иным годом в начале сентября, папа где-то отыскал мачеху, и они, как
говорилось в старину: "Вновь пали друг другу в объятия".
заброшенное здание драмтеатра, снаружи похожего на ящик из-под стирального
мыла, не в партер привели, не в ложу -- в подвал, где так и сяк нагорожено
было множество клетушек. В клетушках слеплены, сбиты, со строек унесены
печи, печки и печурки, трубами выведенные в окна, в стены и куда-то даже
вниз, как потом выяснилось, в развалившуюся котельную.
строя паровое отопление, впавший в инвалидное состояние, был проворно от
всего отцеплен и отключен, но, изъятый из культурного оборота жизни, он не
сдавал свои позиции, и потому спектакли здесь шли круглосуточно, так как
народ в нем обитал разнообразный, большей частью пьющий. Театр захватил,
можно сказать, впитал в себя моего родителя, и такое началось "искусство",
что ни в сказке сказать, ни пером описать!
шумно и весело шла жизнь: играли гармошки, "бацал" папа босиком, невзирая на
сквозящую в щели половиц погребную стужу вечной мерзлоты. Братан Колька,
изгрызанный клопами до корост, радостно подпрыгивал в люльке, гости выучили
его свистеть и материться, и он, едва научившись говорить, такое загибал,
что публика впадала в неистовое восхищение, одаривала его конфетками,
лобызала, суля мальцу большое будущее.
палили украденными дровами без учета их технических возможностей. Рыба и
деньги у нас кончились. Передравшись с мачехой, папа куда-то исчез. Пришлось
мачехе поступать ночным кочегаром в театр, но уже не в тот, где мы жили и
действовали, а в другой, в новый, имени Веры Пашенной.
тридцатую, отсталую. Переход из начальных групп в пятый класс, где вместо
одного учителя становилось их много, в прежние годы совершался трудно,
ребята не такие были "развитые", как нынешние, и сперва терялись от
множества уроков, подолгу не могли запомнить имени-отчества преподавателей,
длинного расписания.
четвертом, отношения с классной руководитель- ницей -- женщиной маленькой,
зловредной -- не заладились, и я совсем бы бросил школу, но ходил в нее от
скуки, да еще чтобы раздобыть книжек, которые приохотился читать.
меня от школы предмет под названием алгебра, к которой в шестом классе
прибавилась совершенно мне недоступная геометрия, да еще важно сообщено
было, что наукам нет пределу и к геометрии со временем может подсоединиться
тригонометрия.
всякими другими предметами били, пинали меня, в кулаки брали, на кумпол
сажали. Все я более или менее благополучно прошел, пусть и с неизбежными
физическими и умственными потерями, однако такого страху, такой жути, как
при словах "геометрия" и "тригонометрия", не испытывал. Шпана есть шпана, на
коварство, наглость и нахрапистость ответные качества появляются,
соревнование в обмане, подвохах и наглости идет, с годами способность к
сопротивлению, к отстаиванию своего достоинства, тело и душа
совершенствуются. Словом, в драках и битвах толк был, закалялся я хорошо.
Отпор какой-никакой научился давать, иначе ж прикончат. Но как
сопротивляться геометрии, да еще и тригонометрии -- чем отпор давать?
"геометрия". А как с пустотой бороться? Была бы гора, так полез бы на нее,
на гору, если не одолел бы, может, обошел бы.
утверждающих, что мирозданию нет конца, все равно постичь этого не могу. Не
могу, и все! Другие могут или притворяются ясновидцами и умниками, у меня не
получается, потому как со дня моего рождения все имело конец, край, срок.
Вот так же и с геометрией. Я тогда в ряд поставленное арифметическое
действие и то одолеть мог с трудом и едва научился считать до ста. Какая тут
могла быть алгебра и геометрия? Мало что знаки непонятные, так на тебе,
действия разделили линейкой, и цифры расставили в два ряда, да еще Цехин --
учитель -- не без гордости предупредил, что действие может растянуться до
бесконечности.
сумку перешила? Посмотрела бы ты, что со мной творят!.. Стою у классной
доски, потею, крошу мел пальцами и ворочу такое, что народ в классе впокат
ложится. Учитель математики Цехин, дымясь от напряжения, толкует, что
действие, написанное мелом на доске, специально для меня, тупицы, подобрано,
надо только сосредоточиться, подумать, как тут же все и решится. Но еще в
первом классе арифметика ввергла меня в такую пропасть, где нету места
соображению. Все темно, глухо, немо, ничего не живет там, не шевелится и не
звучит. "Ну а дважды два сколько будет?" -- доносится до меня взбешенный
голос Цехина. "Два", -- выворачиваю я. "А дважды три сколько?" -- "Шесть".
"Но почему же дважды два -- два, а дважды три -- шесть?.."
начинало пощипывать немытую кожу, рубаха и штаны прилипали к телу. Никуда
уже я не был годен. Цехин отсылал меня на место, с остервенением, ломая
перо, ставил в журнале "Оч. плохо". Я и этому был рад. Освободили!
Выпустили! Кончилась страшная мука.
алгебры, ни геометрии, тем более тригонометрии, и соображать и напрягаться
совсем не надо".