до условной степени распада, как будто отведает небытия, и каждому из нас
небытие представится наивысшим счастьем. О какое упоение, если бы наши мозги
при касании порошились, если б грудные черева лопались при вдохе, покровы
разлезались, мякоть мягчилась, жир растекался ручьем! Но нет! Такими, как
видишь, мы стали нечувствительно, в исходе длительного томления, и каждое
наше волоконце распадается долгие тысячи тысяч тысяч годов. Никто не ведает,
до какого предела суждено каждому разложиться; те, которых ты видишь
невдалеке, дошедшие до костья, мнят, будто вскорости смерть ими овладеет, но
вероятно, минуют столетия, прежде нежели их жданное сбудется. Другие,
подобно мне, пребывают в таком обличий не знаю с которого срока, потому что
здесь в неотвратимой ночи мы утрачиваем временной счет. И все-таки надеюсь,
что мне даруется, пусть медленное, уничтожение. Каждый из нас вожделеет
распаданья, которое точно не будет окончательным, но каждый надеется, что
Вечность для нас еще не начиналась, и опасается, что Вечность началась в миг
давнего прихода на эту землю. Быв в живых, мы полагали, что ад-долина
безнадежности. Так нам говорили. Но нет, и горе мне! Ибо ад-место надежды,
из-за этого каждый новый день ужаснее предыдущего, потому что неизбывное
жаданье поддерживается в нас, но никогда утолено не будет. Всегда имея крохи
тела (а телам нормально или расти или гибнуть), мы не перестаем надеяться.
Именно так судил Господь, положивший нам мучение in saecula".
будешь надеяться и ты. Будешь надеяться, что легким сквозняком, что брызгою
морскою, что укусом малейшего жучка ускорится распад и возвращение одного за
другим твоих атомов в бескрайнюю пустоту универсума, чтобы снова могли
как-то вступить в коловращение жизни. Но здесь сквозняки не дуют, море не
брызгает, не бывает ни холодно ни жарко, мы здесь не знаем ни закатов ни
зорь, и земля, которая еще мертвее нас, не приемлет никакого животного
существа. О могильные черви, ими нас когда-то пугали! О любезные нутряки,
восприемники человечьего духа, который мог бы хоть в них отродиться!
Высасывая нашу желчь, вы окропили бы нас милосердым млеком невиновности!
Вгрызаясь, усмирили бы угрызения наших грехов, смертными ласками вдохнули бы
новую жизнь, и сень гробницы сравнилась бы для нас с материнской утробой...
Несбыточно. Об этом мы знаем, но наши телеса забывают в каждый особенный
миг".
ответил тот, кто без кожи. - Ведь даже унижение окрылило бы нас!
Блаженство-видеть пусть и хохочущего, издевающегося, но Бога! Как развлекла
бы нас картина Господа со всеми его святыми, что с тронов потешались бы над
нами! Видеть веселие, пусть не наше, не менее было бы отрадно, чем видеть не
нашу печаль.
только надежда без всякой цели".
рассвирепев, - и если я проклят, хоть самому себе я покажу всю меру лютейшей
злости!" Но он заметил, что голое вяло выделяется из гортани, и что тело его
угнетено, и ему не удается озлобиться.
- Твоя кара уже началась. Даже ненависть не выходит. Этот остров -
единственное место Вселенной, где не дозволено страдать, и где надежда без
энергии неотличима от нуды без конца".
палубы, голый, раздевшийся, чтоб, как решил, стать камнем. Солнце опалило
ему лицо и грудь, и ноги. Его снова, как давеча, трясла лихорадка. Он
перепутывал не только роман с реальностью, но даже жар души с телесным, и
снова чувствовал горение любви. Где Лилея? Что стало с нею, тем временем,
как труп Ферранта бродил в Местожительстве Мертвецов?
торопливостью и не блюдут единства времени и пространства, Роберт перескочил
через несколько дней, чтоб найти Лилею, привязанную к доске, дрейфующей на
успокоившихся волнах, посверкивающих на солнце, в то время как она
подплывала (вот этого, любезнейший Читатель, ты безусловно не посмел
предугадать!) к восточной кромке Острова Соломона, со стороны,
противоположной той, где стояла на якоре "Дафна".
как с его, западного, края. Доска, вконец размокшая, треснула, налетев на
утес. Лилея, очнувшись от сна, удержалась на этом утесе, в то время как
щепки утлого плотика утаскивались струйным водоворотом.
пролив - но ей он представлялся океаном-был между нею и берегом. Истерзанная
ветром, изможденная голодом, измученная превыше всего злою жаждой, она не в
силах была перебраться с утеса на кромку пляжа, за которой тусклый взор
угадывал растительную благодать.
внутреннюю сухотку, но и палило ей внутренности жаром сухого зноя.
тенистых ущельях, но эти грезы не утоляли, напротив, жесточе воспаляли
жажду. Хотела просить помощи у Небес, но скорблый язык присушился к
заскорузлому небу, и вместо слов выходило косное бормотанье.
она опасалась (более, чем умереть) дожить до того, что стихии изуродуют ее,
превратят в предмет отвращения, а не любви. Опасалась, что если она и
доберется до водяной глади, до проточной или стоялой воды, то, приникая ртом
к воде, встретится взглядом с отражением своих глаз, прежде бывших двумя
золотыми звездами, обещавшими жизнь, ныне - отвратительными затмениями; и
лицо, где любились и поигрывали Амуры, станет приютом отвращения. Если даже
и достигла бы она вожделенного пруда, очи ее пролили бы из сочувствия к
собственной жалкости больше влаги, нежели восприняли бы из озера жаждущие
уста.
ощутил неловкость. Ему было неловко за нее, что она на пороге смерти
предалась раздумьям о своей красе, как часто описывается в романах. И
неловко за себя, за то, что он не умел отобразить, не загораживаясь
высокопарными гиперболами, зрелище своей гибнущей любви.
слов? От лишений длительного пути и дней в волнах волосы стали колтуном с
седыми прядями;
Шея и плечи наморщились... Нет, описывая в подобных красках ее отцветание,
он будто снова заводил поэтическую машину отца Иммануила. И Роберт принудил
себя описать истинный вид Лилеи.
слишком удаленными от заострившегося носа, и вдобавок отягощены мешками;
уголки глаз покрыты сеточками мелких морщин, как гусиными лапками. Ноздри
расширены и одна ноздря другой мясистее. Рот потрескан, аметистового цвета,
с дугами морщин по краям, верхняя губа выдается над нижней и выпирают резцы
отнюдь не жемчужного оттенка. Кожа лица кажется мягко вислой, под
подбородком два валика, безобразящие линию шеи.
Он любил ее и такой, ведь не знал же он ее облика, когда возжелал впервые
под занавесом черной вуали, в незапамятные вечера.
воображать Лилею совершенной, как система планет; но и о системе планет он
вообще-то слышал (хотя не посмел затронуть эту тему с фатером Каспаром), что
составляющие ее тела, по всей видимости, не описывают безукоризненные
окружности, а ходят около Солнца довольно кособоко.
весну, но и другие времена милой, она желанна даже в осеннем упадке. Он
всегда любил, и чем она была, и чем могла стать, и только такая любовь
означает самоотдачу без требований дать взамен.
выдумывать в ближних отражения себя: скверное в Ферранте, славное в Лилее,
величием которой возвеличивался сам. На самом же деле любить Лилею означало
желать ее подобной себе, в рубцах обиды. До этой минуты он прибегал к ее
красоте, чтоб уравновешивать чудовищность своей фантазии. Вкладывал в ее
уста свои речи и в то же время мучился из-за того. Сейчас он знал, что она
ему нужна и в красоте страдания, в сладострастном измождении, в отцветшей
прелести, в очаровательной слабости, в худости и хилости. Он бы заботился,
ласкал, слушал ее слова, настоящие, а не навязанные им самим. Одержать
Лилею, избавиться от себя.
Смерть.
примечания к названиям глав 6 и 33))
ненависть, чтобы затем ублаготворить зрелищем, как проиграли ненавистные; и
преисполняют сопереживанием, чтобы затем усладились зрелищем, как избегли
опасности те, кто люб нам. Романов же с настолько плохим концом Роберт не
читывал никогда.
способный на подвиг, какие совершаются только в Романной Стране. Ради любви
Роберт сказал себе, что этот подвиг совершит он сам, войдя в собственную
повесть.
лень удерживает меня тут. Мы во власти одного моря и стремимся ступить с
двух сторон на одну и ту же землю.