неумение конспирировать работу, за головотяпство и отсутствие должной
бдительности, был в еще более резкой форме обрушен Риббентропом на
Веезенмайера. В своей новой шифровке он отвергал самого себя. Он приказал
прервать все отношения как с мачековцами, так и с усташами Павелича. Он
приказал сосредоточить работу на военных аспектах проблемы. "Не лезьте в
сферу высокой политики. Знайте свое место. Я не Юпитер, но вы тем не менее
играете роль быка. Впредь я приказываю вам выполнять лишь то, что
предписано!" Риббентроп потребовал от Веезенмайера немедленного контакта с
итальянским консулом в Загребе для личного объяснения и налаживания обмена
информацией.
консульство, но там ему сказали, что сеньор Гобби выехал на границу и
должен ночевать в Фиуме, принимая пароход с теми итальянскими гражданами,
которые сегодня покинули Югославию.
Фиуме, договорившись предварительно с ведомством бана Шубашича о
беспрепятственном пересечении границы в ту и другую сторону.
Грацем и с доктором Нусичем, беседа с Марианом Доланским, которого
Веезенмайер мнил будущим начальником генштаба хорватской армии, не
интересовали его более.
изолируйте.
итальянской границе, Веезенмайер в мгновенном озарении увидел себя и свою
роль в "хорватском вопросе", и злость, которая охватила его после того,
как он прочитал последнюю шифровку Риббентропа, сменилась страхом: на него
теперь можно свалить ответственность за все, что бы здесь ни случилось. А
случиться может всякое: славяне ведь, с ними черт должен в прятки играть,
а не ариец с его логикой.
принять Хорватию из его, Веезенмайера, рук. В политике вообще нельзя
обижаться, это чревато гибелью или позором. Политика - это спорт,
состязание, схватка. Только если победившего бегуна или тяжеловеса
награждают медалью, а проигравшего перестают замечать, то в политике
проигравший обязан исчезнуть, целесообразнее причем его полное, физическое
исчезновение. А он не хочет исчезать! Он не хочет отвечать за ошибки
других! Он хочет жить и ощущать свое "я"! И он должен сражаться за это до
конца, до победы!
И подождите меня где-нибудь неподалеку. Поднимитесь вверх по Каптолу и
сверните потом на Опатичку. Я вас там найду. На площади не стойте, не
надо.
полной безопасности и никаких инцидентов здесь - в отличие от Белграда -
быть не может, тем не менее Веезенмайер всегда и всюду следовал правилу:
"Не надо искушать судьбу даже в мелочах, и б о г л а в н о е
предопределено роком и против этого г л а в н о г о нет смысла восставать.
Дипломат и разведчик может быть повергнут, но даже при этом он не имеет
права быть смешным, если мечтает вновь подняться".
скромную обитель загребского архиепископа Алойза Степинаца, и нажал
массивную кованую ручку. Дверь подалась легко и без скрипа, хотя он ждал,
что раздастся тяжелый длинный металлический визг, как это обычно бывало в
фильмах, посвященных средневековью.
Алойза.
нужно исповедаться, я готов пройти с вами в собор...
ночь. А я должен быть через четыре часа в Фиуме. Пожалуйста, доложите отцу
Алойзу, что об аудиенции просит Веезенмайер, советник министра иностранных
дел Германии.
красивое лицо и, чуть склонив голову, сказал:
сладкий запах ладана, давно забытый им торжественный и прекрасный запах
первого причастия. Он закрыл глаза и вспомнил мать, которая после того,
как он вступил в нацистскую партию, смотрела на него отчужденно и
горестно.
тем, кто поверил в нового "бога", отверг бога истинного. Я бы простила
Гитлеру его дурной немецкий язык, его невоспитанность и напыщенный
истеризм, Эдмунд, но я не могу простить ему арестов тех служителей Христа,
которые отказались стать пророками Адольфа". Веезенмайер пытался объяснять
матери, что это все временно и преходяще; он говорил, что это издержки
молодого движения, которое, несмотря на аресты священников, не отринуто
Ватиканом; он пытался убедить ее, что высказывания нацистов против Христа
необходимы, чтобы сплотить нацию вокруг нового мессии, вокруг великого
фюрера, думающего не обо всех землянах, но лишь о несчастных немцах.
счет страданий других, Эдмунд. Это никому и никогда не принесет успеха. Ты
стал на путь порока и зла, и я не даю тебе моего материнского
благословения..."
вздрогнул, услыхав его голос, потому что молодой священник вошел неслышно
и стоял в дверях - в черной своей сутане - как знамение давно ушедшего
детства и невозвратимой юности, когда не было для него большего счастья,
чем пойти с "мутти" в храм рано утром и сладостно внимать органу, и
слушать гулкие слова в торжественно высоком зале, стены которого так
надежно защищают от всех мирских обид и страхов...
за то, что вы...
гостей и не так жестко, как остальные.
глаза казались на этом лице чужими, так они были живы и быстры, несмотря
на их кажущуюся холодность.