барнаульской яме.
ленинградских ямах.
чтобы отвлечь своего гостя от проклятой цитаты.
турне по Европе и Америке.
надевать. А уж пора.
кармашка, поймал его глазом
от разговора о гибелях не убежать.
сказала, что он скончался у вас в Вятке.
Ленинград. Нюша поступила в БДТ, а Николай - в "Комедию" к Акимову.
великолепный был Король-Арлекин! А какой Мараскин в "Жирофле-Жирофля"! Мне
так двигаться и во сне не снилось.
оперетке.
наше дело. Комедиантское дело. Но вот Господь не дал этого таланта.
необыкновенно. Я об этом и раньше упоминал. А сейчас мне снова захотелось
сказать пышно. И я сказал. Разумеется, в уме. "Молодым оленям, - сказал я, -
следовало бы поучиться у Церетелли красоте движения".
голодного Ленинграда эвакуировался?
артисты выходили из вагонов сами. Серые, как тени. Пиджаки висели на их
плечах, как на слишком маленьких вешалках. Но все-таки, повторяю, все
выходили из вагонов сами. А Церетелли, одного Церетелли, вынесли на
носилках. Он уже не мог ходить. Он лежал на спине, подложив правую руку под
голову, а изо рта у него торчал кусок бутерброда с вареной колбасой. Это
было очень страшно.
- сказал я, - на наших вятских хлебах ты начнешь сразу поправляться". Он
попытался ответить с улыбкой: "Нет, не начну. Уже поздно. Финита ля
комедия". Я, конечно, что-то сказал. То, что все говорят в таких случаях. А
Нюша положила плитку шоколада на больничную тумбочку. В ногах его койки
стояла немолодая нянечка в больших металлических очках на совершенно круглой
розовой картошке, зажатой скулами. "Нет, нет! Примите-ка свой гостинец, -
распорядилась она. - Примите, примите. Имям нельзя кушать. Имям полную ночь
худо было. Очинно, значится, тошнило. Имям, как воробью, дозволено кушать -
по зернышку, по крупиночке. А в поезде-то колбасу поднесли. Это после
страшного-то голода в блокаде. Вот какие у вас некультурные люди. Да разве
имям можно колбасу? Примите, примите, гражданочка, свою конфетинку". Нянечка
скомандовала это на чистом вятском языке, везде говоря "имям" вместо "им".
Коренных вятичей мы так и называли: "имямы" да "имямки", а хорошеньких -
"имямочками". Церетелли опять попытался сказать с улыбкой: "Финита ля
комедия". А я опять попытался возразить ему, как это делают почти все в
таких случаях. Тогда он вытащил из-под одеяла руку, закатал рукав больничной
рубахи со штемпелями и показал нам эту свою руку. Право, я никогда не видел
ничего более страшного. Это была голая тонкая кость, обтянутая темным старым
пергаментом. И ничего больше. Ничего, кроме кости и пергамента. "Теперь,
Анатоль, ты понимаешь, почему - финита ля комедия? Скелеты не возвращаются к
жизни. Так ведь, нянечка?" Хорошая женщина только поправила очки на носу.
Она еще не научилась врать, как полагается медицинскому персоналу. Да и всем
интеллигентным людям. Само собой, мы навещали Церетелли ежедневно, иногда
перешагивая через трупы, которые лежали прямо на полу в длинных коридорах.
Но в конце недели неожиданно (все-таки неожиданно!) - нашли на койке Николая
Михайловича другой ленинградский скелет. Вот, Вася, вот, дорогой, как дело
было.
Еланская в арестантском халате Катюши Масловой. Бог с ними!
Толстого. Ради странного Льва Николаевича: без толстовки, без седой
раскольничьей бороды, без библейской пророческой лысины, без длинноволосых
грозных бровей над пронизывающими маленькими глазами.
жилище его, как известно, было длиною в два аршина девять вершков. И говорил
он жиденьким теноровым голосом. Яснополянская старушка-крестьянка так про
него говорила: "Он при жизни-то, последние годы, такой был худенький да
маленький. В чем душа держалась. Износил он тело-то свое здесь, на земле".
золотисто-рыжеват, с нечетким пробором. И очень элегантен в мягкой домашней
куртке. Аристократические пальцы с изящной небрежностью играли тонким
длинным карандашом, искусно отточенным. И говорил он покоряющим голосом.
Россия, Европа и Америка называли его "органом", "совершенным органом". И уж
нисколько, разумеется, не пришептывал, подобно Саваофу, у которого, по
свидетельству Гольденвейзера, слово "лучше" звучало как "лутце". А слова
"первый", "зеркало" произносил: "перьвый", "зерькало"; "скрипку" называл
"скрыпкой", а вместо "три рубля" - говорил: "три рубли". И т, д.
владеть "совершенным органом". И еще губительней говорить "совершенно
правильно".
Горина-Горяинова, неповторимого и в драме, и в комедии. Он был шепелявым. А
Михаил Чехов! Право, его бы никогда не взяли в протодиаконы, даже в наш
пензенский кафедральный собор. Куда там!
больными. То ли у них несмыкание связок, то ли трахеит, то ли попросту
"голос сел", потому что наглотались ледяного пива или перекричали, играя
Шиллера. До чего же они тогда делаются на сцене человечными - говорят тихо,
сдержанно, умно.
тот, и лицо, и рост, и жест, и костюм.
годам гимнастику, а потом записывать в дневнике: "То-то дурень!"
самое главное - было то! Мысли Толстого стали мыслями Качалова. Толстовская
душа - качаловской душой.
сладенькие они! Лет через сто, думается, они станут совсем старомодными. Как
в городе лошадь.
минут бил в ладоши. А не вовремя бить в ладоши в этом театре запрещалось. К
несчастью, тот, кто запрещал, окончательно успокоился, отволновался,
отзапрещался.
"Вот прилетит сюда немец, бросит на нас бомбу и - здравствуйте, Константин
Сергеевич!"
Каренин, Певцов - император Павел, Качалов - Иван Карамазов, Качалов -
Карено, Качалов - Барон из "На дне", Качалов - Лев Толстой (по ремарке
инсценировщика - Ведущий). Всякий раз это было актерское чудо.
дар".
заливают зал филармонии праздничным потоком искусственного света.