внятней добавил: -- Я еще мальчик.
покатились: -- Ну и гусь ты лапчатый!
одернул рубаху, поблагодарил Раису Васильевну за угощение и, вытянувшись по
стойке "смирно", с вызовом брякнул:
гусь! -- и обвела присутствующих взглядом. Раиса Васильевна покивала ей
головой, дескать, то ли еще будет.
уж, -- и поспешила следом за коротышкой в другую комнату, и, когда закрывала
створки, я заметил буквы: "Зав. гороно". Прежде чем запахнуть дверь,
заведующая обернулась и зачем-то погрозила мне пальцем, тоже коротеньким,
хотела выдать чего-то грозное, руководящее, но Раиса Васильевна потеснила ее
собою, утолкала за двери.
уснуть, я стал искать развлечений и под стеклом, среди бумажек, театральных
билетов, облигаций Осоавиахима, каких-то бланков и справок, обнаружил
карточку молодого, красиво одетого парня. В галстуке парень, в темном
костюме, подстриженный, причесанный, он напряженно сдерживал улыбку, но она
все же просквозила в глазах, тронула большие губы, какие чаще всего бывают у
мягкосердечных людей. Такие парни слушаются мам и пап, старательно учатся,
их выбирают в пионервожатые, в редколлегии стенгазет, посылают на слеты,
таких мы с Тишкой лупили...
прояснилось, да вон же, внизу, у крыльца, деревянная пирамидка! На
пирамидке, крашенной в защитный цвет, разлапистым крестом укреплен
поврежденный пропеллер самолета и три карточки врезаны в дерево: двое в
летчицкой форме и один вот этот парень, в гражданском, при галстуке. Изучали
они чего-то в тундре и обледенели -- самолет гробанулся. На могилу, не по
правилам, не на кладбище, в центре города, у горсовета сделанную, пионеры и
всякие заслуженные люди приносят цветы.
освободил место, села, расписалась в продолговатой бумажке со штемпелем и
печатью, перехватив мой взгляд, на мгновение сникла, затем коротко, с
устоявшейся болью молвила: -- Сын. -- И протянула мне бумажку: -- Вот тебе
направление... В детдом направление. И не вздумай не пойти!..
я прошелся по коридору родной школы, и уже на площадке лестницы спросила:
читай. И не дерись. Нехорошо это. Ладно, ступай. Тебе еще много назиданий
слышать. -- Раиса Васильевна посмотрела в сторону со вздохом: -- Горазды мы
на них. Благо ничего не стоят. Мужики и бабы, бывало, сперва хлеб голодному,
потом молитву. Мы ж наоборот... -- Раиса Васильевна осеклась; отвалил мне
Бог рожу -- все, что переживаю, на ней видно. -- Варежки где? Потерял?
куталась в теплую шалюху или шарф, под которым еще пестрел свитер. "И чего
человек мерзнет? На лестнице потеплей, чем в "моем доме", и одежда -- не
моей чета!" -- думал я, томясь: не хотелось мне в детдом, но нельзя
обманывать Раису Васильевну. Если таких людей начнешь обманывать, хана тогда
всякой вере и совести.
Васильевну, не всю, только седую ее голову, склоненную над перилами, увидел
и огромные, куда-то в пустоту глядящие глаза. Серой совой, ослепленной
снежным светом, почудилась мне женщина из гороно, которую я видел в первый и
последний раз -- весной во время ледохода он скончалась от больного сердца.
Ее портрет был напечатан в газете "Большевик Заполярья". Я хотел содрать
газету с забора лесобиржи и вырезать портрет Раисы Васильевны, да где же мне
было его хранить-то? -- ни блокнота у меня, ни бумажника в ту пору не было.
баек досыта наслушаться от обитателей старого театра о специсправиловках, о
страшных детдомах. Понимал я, конечно, что кормить ивасями и не давать воды,
пороть проволочной плетью, бросать в карцер, где крысы живьем съедают нашего
брата, -- в детском доме едва ли станут, но все ж страх камнем лежал на дне
моей души, и без того уже крепко надорванной. С людьми схожусь я трудно, а в
детдоме ведь не просто люди -- шпана там, и волю, так мне поглянувшуюся,
терять не хотелось. Пусть голодную, бесприютную, одинокую, но волю: живи как
хочешь, делай что угодно. И главное, верилось: наступят, не могут не
наступить времена счастливые.
меня не денется детдом-то".
ларьке. Ничего там не обломилось. Я особо не горевал: как-никак маленько
подкрепился в гороно. Вырулив в свой переулок, я посеменил вдоль заплота
конного двора и замер: такая постигла меня неожиданность. Бабушка моя,
Катерина Петровна, принялась бы при такой неожиданности кресты на грудь
бросать: "Матушка, Царица Небесная! Милости и благодати Твои, яко солнце
Божье, всевечны..." Над жилищем моим, над хибарой сортирного типа, крашенной
в небесный цвет, утонувшей до застрехи в снежных забоях, струился дымок.
Значит, жизнь идет, мачеха вернулась, может, и отец? Да пусть бы и отец --
все какая-никакая живая душа, в казенный дом не идти, не прилаживаться к
детдомовской шпане, не менять пробитое русло жизни.
задумчиво вернул:
избушке притемнилось, по ту сторону печки синичкой пискнула мышь, послышался
ей ответ из-под вывороченных половиц, и зашебаршила картофельная скорлушка.
Работают мыши, кормятся безбоязно, они настолько привыкли ко мне, что иной
раз по лицу норовят пробежать. "Чудно дядино гумно -- семь лет урожаю нет, а
мыши водятся!"
нечего.
остяки. Что бы я и все мы делали без печки? Без огня? Неужто в детдом идти
все же придется? Ах ты! Ах ты! До чего не хочется, до чего боязно...
домой. Это он перенял у школы милиционера и поведал ему все, как было,
оттого и пришел милиционер в учительскую такой сердитый. Дома у Тишки мать и
старший брат Пашка -- они из переселенцев. За старшего в семье Пашка --
художник в городском кинотеатре, а беснуется дома хуже урки. Примется Тишку
бить -- нет у него под рукой другого предмета, кроме полена или железной
клюки. Сколько раз из памяти вышибал Тишку. Мать запугал до смерти, она и
без того запугана переселением, утерей троих детей, подрублена цингою,
беззубая, кости у нее по-старушечьи выступили и хрустят, в тридцать-то семь
лет! Работает мать Тишки сортировщицей пиломатериалов на лесобирже. С работы
явится, на топчан заползет и лежит пластом. "Прибрал бы скорее Господь.
Ослобонить бы себя и вас", -- говорит. "И освободи! Чего волынишь?!" --
кричит родной сын Пашка.
горячим себя и ее побалует. Пашка дома не ест. Как личность интеллигентная,
кушает он в ресторане, под баян. Бабу завел Пашка, модную, курящую. Сидит
красотка па топчане, бренчит на гитаре и песенки поет про отчаянных
капитанов, про маленькую Мэри, пьяная нажрется, так про Колыму и про блатную
жизнь поет-рыдает, в Пашку бросает туфлями. Тишке с матерью совсем не стало
места в барачной комнатенке. Терпеливо ждут они, когда та, ни квартирантка,
ни жена -- прости-господи и воровка, коих летом на морпричалах дополна,
надоест художнику и он ее удалит из помещения.
вылазить из-за печки.
глянул, что он заторопился искать рукавицы.
непринужденно накатали сырых чурок от кочегарки драмтеатра и сверх того
ящиков от магазина свистнули. В фанерном ящике обнаружилась подмокшая,
слипшаяся в углу сахарная пудра от конфеток. Мы разболтали ее в консервных
банках, попили душистого, как мыло, кипятку.
еще раз наведаться в магазин номер три, уткнувшийся рылом в снег за дорогой,
и промыслить чего-нибудь из еды. Магазин был построен глаголью, то есть у