несомненно барского вида, где-то даже блеснул золотом флигель-адъютантский
вензель на погоне. Но главный интерес у коллежского регистратора вызвали
девицы, подсаживавшиеся к столам по первому же жесту. Декольте у них были
такие, что Эраст Петрович покраснел, а юбки -- с разрезами, сквозь которые
бесстыдно высовывались круглые коленки в ажурных чулках.
официанту вина и горячего. -- А я после Амалии их и за особ женского пола не
держу. Вам сколько лет, Фандорин?
продажных, не стоят они ни денег, ни времени. Да и противно потом. Уж если
любить, так царицу! Хотя что я вам толкую... Вы ведь неспроста к Амалии
заявились? Приворожила? Это она любит, коллекцию собирать, и чтоб непременно
экспонаты обновлялись. Как поется в оперетке, elle ne pense qu'a exciter les
hommes1... Но всему есть цена, и я свою цену заплатил. Хотите расскажу одну
историю? Что-то нравитесь вы мне, больно хорошо молчите. И вам полезно
узнать, что это за женщина. Может, опомнитесь, пока не засосало, как меня.
Или уж засосало, а, Фандорин? Что вы ей там нашептывали?
меня в трусости подозревали, что я Ипполиту спустил, на поединок не вызвал.
А у меня такая дуэль была, что Ипполиту вашему и не снилось. Слыхали, как
она про Кокорина говорить не велела? Еще бы! На ее совести кровь, на ее. Ну,
и на моей, разумеется. Только я свой грех смертным страхом искупил. Кокорин
-- это однокурсник мой, тоже к Амалии ходил. Дружили мы с ним когда-то, а
из-за нее врагами стали. Кокорин поразвязней меня, да и на лицо смазлив, но,
entre nous2, купчина всегда купчина, плебей, хоть бы и в университете
учился. Довольно Амалия с нами натешилась -- то одного приблизит, то
другого. Зовет Nicolas да на "ты", вроде как в фавориты к ней попадаешь, а
потом за какую-нибудь ерунду в опалу отправит: запретит неделю на глаза
казаться, и снова на "вы", снова "Николай Степаныч". Политика у нее такая,
кто на удочку попал, не сорвется.
ли он над ней власть имеет, то ли она над ним... Да он не ревнив, не в нем
дело. Такая никому не позволит себя ревновать. Одно слово -- царица!
подвыпивших коммерсантов -- собирались уходить и заспорили, кто будет
платить. Официанты в два счета унесли грязную скатерть, застелили новую, и
через минуту за освободившимся столом уже сидел сильно подгулявший чиновник
с белесыми, почти прозрачными (должно быть, от пьянства) глазами. К гуляке
подпорхнула сдобная шатенка, обхватила за плечо и картинно закинула ногу на
ногу -- Эраст Петрович так и загляделся на туго обтянутую красным
фильдеперсом коленку.
бифстек, продолжил:
Как бы не так! Это я его убил.
расскажу, только сидите тихо и с вопросами не встревайте.
Да, по-честному! Потому что дуэли честнее нашей испокон веку не бывало.
Когда двое стоят у барьера, тут почти всегда обман -- один стреляет лучше,
другой хуже, или один толстый и в него попасть легче, или ночь провел
бессонную и руки трясутся. А у нас с Пьером все было без обману. Она говорит
-- в Сокольниках это было, на кругу, катались мы втроем в экипаже --
говорит: "Надоели вы мне оба, богатые, испорченные мальчишки. Хоть бы
поубивали друг друга, что ли". А Кокорин, скотина, ей: "И убью, если мне за
это награда от вас будет". Я говорю: "За награду и я убью. Награда такая,
говорю, что на двоих не поделишь. Стало быть, одному прямая дорожка в сырую
землю, если сам не отступится". Вот до чего у нас с Кокориным уже
доходило-то. "Что, будто так уж любите меня?" -- спрашивает. Он: "Больше
жизни". И я тоже подтвердил. "Ладно, -- говорит она, -- я в людях одну
только смелость ценю, прочее все подделать можно. Слушайте мою волю. Если
один из вас и вправду убьет другого, будет ему за смелость награда, сами
знаете, какая". И смеется. "Только болтуны, говорит, вы оба. Никого вы не
убьете. Нет в вас ничего интересного кроме родительских капиталов". Я
вспылил. "За Кокорина, сказал, не поручусь, а только я ради такой награды ни
своей, ни чужой жизни не пожалею". А она, сердито так: "Ну вот что, надоели
вы мне своим кукареканьем. Решено, будете стреляться, да не на дуэли, а то
потом скандала не оберешься. И неверная она, дуэль. Продырявит один другому
руку, да и заявится ко мне победителем. Нет, пусть будет одному смерть, а
другому любовь. Как судьба рассудит. Жребий бросьте. Кому выпадет -- пусть
застрелится. И записку пусть напишет такую, чтобы не подумали, будто из-за
меня. Что, струсили? Если струсили, так хоть бывать у меня от стыда
перестанете -- все польза". Пьер посмотрел на меня и говорит: "Не знаю, как
Ахтырцев, а я не струшу"... Так и порешили...
краев и залпом выпил. За соседним столиком заливисто расхохоталась девица в
красных чулках -- белоглазый что-то нашептывал ей на ухо.
про это знать ему вроде бы не полагалось. Но поглощенный воспоминаниями
Ахтырцев лишь вяло кивнул:
-- говорит. -- Хорошо же, пусть будут деньги, только не сто тысяч, как
Николай Степаныч сулил (было, сунулся я к ней раз -- чуть не выгнала). И не
двести. А все, что у вас есть. Кому смерть выпадет, пускай на тот свет голым
идет. Только мне, говорит, ваши деньги не нужны, я сама кого хочешь одарю.
Пусть деньги на какое-нибудь хорошее дело пойдут -- святой обители или еще
куда. На отмоление смертного греха. Как, говорит, Петруша, верно, толстая
свечка из твоего миллиона-то выйдет?" А Кокорин атеист был, из воинствующих.
Так и вскинулся. "Только не попам, говорит. Лучше завещаю падшим девкам,
пусть каждая по швейной машинке купит и ремесло поменяет. Не останется на
Москве ни одной уличной, вот и будет по Петру Кокорину память". Ну, Амалия и
скажи: "Кто беспутной стала, уж не переделаешь. Раньше надо было, в невинном
возрасте". Кокорин рукой махнул: "Ну, на детей, сирот каких-нибудь,
Воспитательному дому". Она вся прямо засветилась: "А вот за это, Петруша,
тебе многое простилось бы. Иди, поцелую тебя". Меня злость взяла. "Разворуют
твой миллион в Воспитательном, говорю. Читал, что про казенные приюты в
газетах пишут? Да и много им больно. Лучше англичанке отдать,баронессе
Эстер, она не уворует". Амалия и меня поцеловала -- давайте, мол, утрите нос
нашим патриотам. Это одиннадцатого было, в субботу. В воскресенье мы с
Кокориным встретились и все обговорили. Чудной разговор получился. Он все
хорохорился, ерничал, я больше отмалчивался, а в глаза друг другу не
смотрели. Я словно в отупении был... Вызвали стряпчего, составили завещания
по всей форме. Пьер у меня свидетель и душеприказчик, я у него. Стряпчему
дали по пять тысяч каждый, чтоб держал язык за зубами. Да ему и невыгодно
болтать-то. А с Пьером договорились так -- он сам предложил. Встречаемся в
десять утра у меня на Таганке (я на Гончарной живу). У каждого в кармане
шестизарядный револьвер с одним патроном в барабане. Идем порознь, но чтобы
видеть друг друга. Кому жребий выпадет -- пробует первый. Кокорин где-то про
американскую рулетку прочитал, понравилось ему. Сказал, из-за нас с тобой,
Коля, ее в русскую переименуют, вот увидишь. И еще говорит, скучно дома
стреляться, устроим себе напоследок моцион с аттракционом. Я согласился, мне
все равно было. Признаться, скис я, думал, что проиграю. И в мозгу стучит:
понедельник, тринадцатое, понедельник, тринадцатое. Ночь не спал совсем,
хотел было за границу уехать, но как подумаю, что он с ней останется и
смеяться надо мной будут... В общем, остался.
веселый. Он везучий был, видно, надеялся, что и тут повезет. Метнули кости у
меня в кабинете. У него девять, у меня три. Я уж к этому готов был. "Не
пойду никуда, -- говорю. -- Лучше тут умру". Вертанул барабан, дуло к сердцу
приставил. "Стой! -- Это он мне. -- В сердце не стреляй. Если пуля криво
пройдет, долго мучиться будешь. Лучше в висок или в рот". "Спасибо за
заботу", -- говорю и ненавидел его в эту минуту так, что, кажется, застрелил
бы безо всякой дуэли. Но совета послушал. Никогда не забуду тот щелчок,
самый первый. Так возле уха брякнуло, что...
золотистой шали, завела низким голосом что-то протяжное, переворачивающее
душу.
Только тогда и понял, что живой. Пошли мы на Швивую горку, откуда вид на
город. Кокорин впереди, я шагов на двадцать сзади. Он постоял немного над
обрывом, лица его я не видел. Потом поднял руку с пистолетом, чтоб мне видно
было, покрутил барабан и быстро так к виску -- щелк. А я знал, что ему
ничего не будет, и не надеялся даже. Снова кинули кости -- снова мне выпало.
Спустился к Яузе, народу ни души. Залез у моста на тумбу, чтоб после сразу в
воду упасть... Опять пронесло. Отошли в сторонку, Пьер и говорит: "Что-то
скучно становится. Попугаем обывателей?" Держался он молодцом, отдаю
должное. Вышли в переулок, а там уже люди, экипажи ездят. Я встал на другой
стороне. Кокорин снял шляпу, направо-налево поклонился, руку вверх, крутанул
барабан -- ничего. Ну, оттуда пришлось быстро ноги уносить. Крик, шум, дамы
визжат. Завернули в подворотню, это уж на Маросейке. Метнули кости, и что вы
думаете? Опять мне! У него две шестерки, у меня двойка, честное слово! Все,
думаю, finito3, уж символичней не бывает. Одному все, другому ничего. В
третий раз стрелялся я подле Косьмы и Дамиана, меня там крестили. Встал на
паперти, где нищие, дал каждому по рублю, снял фуражку... Открываю глаза --
живой. А один юродивый мне говорит: "В душе свербит -- Господь простит". В
душе свербит -- Господь простит, я запомнил. Ладно, убежали мы оттуда.