надписями, в которых изощрялись российская безнадежная любовь и тщеславное
стремление увековечить свое имя. Я любил красные камни на горе, любил даже
"Замок коварства и любви", где был ресторан, а в ресторане прекрасные
форели. Я любил красный песок кисловодских аллей и белых красавиц курзала,
северных женщин с багровыми белками кроличьих глаз. Я проходил в парке мимо
того пустячного утеса на Ольховке, где постоянно дежурил фотограф, который
снимал дам и барышень, стоящих над падающей водяной стеной; эти снимки я
видел везде, в самых глухих углах России.
зданием с чувствительными надписями. Но вот по вечерам уже начинало делаться
чуть-чуть прохладно; ранней осенью я возвращался домой, чтобы опять
погрузиться в ту холодную и спокойную жизнь, которая в моем представлении
неразрывно связана с хрустящим снегом, тишиной в комнатах, мягкими коврами и
глубочайшими диванами, стоявшими в гостиной. Дома я точно переселялся в
какую-то иную страну, где нужно было жить не так, как всюду. Я любил
вечерами сидеть в своей комнате с незажженным светом; с улицы розовое ночное
пламя фонарей доходило до моего окна мягкими отблесками. И кресло было
мягкое и удобное; и внизу, в квартире доктора, жившего под нами, медленно и
неуверенно играло пианино. Мне казалось, что я плыву по морю и белая, как
снег, пена волн колышется перед моими глазами. И когда я стал вспоминать об
этом времени, я подумал, что в моей жизни не было отрочества. Я всегда искал
общества старших и двенадцати лет всячески стремился, вопреки очевидности,
казаться взрослым. Тринадцати лет я изучал "Трактат о человеческом разуме"
Юма и добровольно прошел историю философии, которую нашел в нашем книжном
шкафу. Это чтение навсегда вселило в меня привычку критического отношения ко
всему, которая заменяла мне недостаточную быстроту восприятия и
неотзывчивость на внешние события. Чувства мои не могли поспеть за разумом.
Внезапная любовь к переменам, находившая на меня припадками, влекла меня
прочь из дому; и одно время я начал рано уходить, поздно возвращаться и
бывал в обществе подозрительных людей, партнеров по биллиардной игре, к
которой я пристрастился в тринадцать с половиной лет, за несколько недель до
революции. Помню густой синий дым над сукном и лица игроков, резко
выступавшие из тени; среди них были люди без профессии, чиновники, маклера и
спекулянты. У меня было несколько товарищей, таких же, как я; и после общего
выигрыша мы все в десять часов вечера отправлялись в цирк, смотреть на
наездниц; или в какое-нибудь кабаре, где пелись скабрезные куплеты и
танцевали шансонетки; они приплясывали, стоя на эстраде и складывая руки
ниже пояса таким образом, чтобы концы большого и указательного пальца левой
руки соприкасались с концами тех же пальцев правой. Это стремление к
перемене и тяга из дому совпали со временем, которое предшествовало новой
эпохе моей жизни. Она вот-вот должна была наступить; смутное сознание ее
нарастающей неизбежности всегда существовало во мне, но раздроблялось в
массе мелочей: я как будто стоял на берегу реки, готовый броситься в воду,
но все не решался, зная, однако, что этого не миновать: пройдет еще немного
времени - я погружусь в воду и поплыву, подталкиваемый ее ровным и сильным
течением. Был конец весны девятьсот семнадцатого года; революция произошла
несколько месяцев тому назад; и, наконец, летом, в июне месяце, случилось
то, к чему постепенно и медленно вела меня моя жизнь, к чему все, прожитое и
понятое мной, было только испытанием и подготовкой: в душный вечер,
сменивший невыносимо жаркий день, на площадке гимнастического общества
"Орел", стоя в трико и туфлях, обнаженный до пояса и усталый, я увидел Клэр,
сидевшую на скамье для публики.
солнечную ванну, и лежал на песке, закинув руки за голову и глядя в небо.
Ветер шевелил складку на моем купальном трико, которое было мне чуть-чуть
просторнее, чем следовало бы. Площадка была пуста, только в тени сада,
прилегающего к соседнему дому, Гриша Воробьев, студент и гимнаст, читал
роман Марка Криницкого. Через полчаса молчания он спросил меня:
увидел оранжевую мглу, пересеченную зелеными молниями. Должно быть, я
проспал несколько минут, потому что ничего не слышал. Вдруг я почувствовал
холодную мягкую руку, коснувшуюся моего плеча. Чистый женский голос сказал
надо мной: - Товарищ гимнаст, не спите, пожалуйста. - Я открыл глаза и
увидел Клэр, имени которой я тогда не знал. - Я не сплю, - ответил я. - Вы
меня знаете? - продолжала Клэр. - Нет, вчера вечером я увидел вас в первый
раз. Как ваше имя? - Клэр. - А, вы француженка, - сказал я, обрадовавшись
неизвестно почему. - Садитесь, пожалуйста; только здесь песок. - Я вижу, -
сказала Клэр. - А вы, кажется, усиленно занимаетесь гимнастикой и даже
ходите по брусьям на руках. Это очень смешно. - Это я в корпусе научился.
руки, литое, твердое тело и длинные ноги с высокими коленями. - У вас,
кажется, есть площадка для тенниса? - Голос ее содержал в себе секрет
мгновенного очарования, потому что он всегда казался уже знакомым; мне и
казалось, что я его где-то уже слыхал и успел забыть и вспомнить. - Я хочу
играть в теннис, - говорил этот голос, - и записаться в гимнастическое
общество. Развлекайте меня, пожалуйста, вы очень нелюбезны. - Как же вас
развлекать? - Покажите мне, как вы делаете гимнастику. - Я ухватился руками
за горячий турник, показал все, что умел, потом перевернулся в воздухе и
опять сел на песок. Клэр посмотрела на меня, держа руку над глазами; солнце
светило очень ярко. - Очень хорошо; только вы когда-нибудь сломаете себе
голову. А в теннис вы не играете? - Нет. - Вы очень односложно отвечаете, -
заметила Клэр. - Видно, что вы не привыкли разговаривать с женщинами. - С
женщинами? - удивился я; мне никогда не приходила в голову мысль, что с
женщинами нужно как-то особенно разговаривать. С ними следовало быть еще
более вежливыми, но больше ничего. - Но вы ведь не женщина, вы барышня. - А
вы знаете разницу между женщиной и барышней? - спросила Клэр и засмеялась. -
Знаю. - Кто же вам объяснил? Тетя? - Нет, я это знаю сам. - По опыту? -
сказала Клэр и опять рассмеялась. - Нет, - сказал я, краснея. - Боже мой, он
покраснел! - закричала Клэр и захлопала в ладоши; и от этого шума проснулся
Гриша, мирно заснувший над Марком Криницким. Он кашлянул и встал: лицо его
было помято, зеленая полоса от травы пересекала его щеку.
еще звучавшим из сна. - Григорий Воробьев.
- и студент третьего курса юридического факультета.
чрезвычайно молод.
не была постоянной обитательницей нашего города; ее отец, коммерсант,
временно проживал на Украине. Они все, то есть отец и мать Клэр и ее старшая
сестра, занимали целый этаж большой гостиницы и жили отдельно друг от друга.
Матери Клэр никогда не бывало дома; сестра Клэр, ученица консерватории,
играла на пианино и гуляла по городу, куда ее всегда сопровождал студент
Юрочка, носивший за ней папку с нотами. Вся жизнь ее заключалась только в
этих двух занятиях - прогулках и игре; и за пианино она быстро говорила, не
переставая играть: - Боже мой, и подумать, что я сегодня еще не выходила из
дому! - а гуляя, вдруг вспоминала о том, что плохо разучила какое-то
упражнение; и Юрочка, неизменно при ней находившийся, только деликатно
кашлял и перекладывал папку с нотами из одной руки в другую. Это была
странная семья. Глава семейства, седой человек, всегда тщательно одетый,
казалось, игнорировал существование гостиницы, в которой жил. Он ездил то в
город, то за город на своем желтом автомобиле, бывал каждый вечер в театре,
или в ресторане, или в кабаре, и многие его знакомые даже не подозревали,
что он воспитывает двух дочерей и заботится о своей жене, их матери. С ней
он встречался изредка в театре и очень любезно ей кланялся, а она с такой же
любезностью, которая, однако, казалась более подчеркнутой и даже несколько
насмешливой, отвечала ему.
улыбку мужа.
замуж за Юрочку; младшая, Клэр, была равнодушно-внимательна ко всем; в доме
их не было никаких правил, никаких установленных часов для еды. Я был
несколько раз в их квартире. Я приходил туда прямо с площадки, усталый и
счастливый потому, что сопровождал Клэр. Я любил ее комнату с белой мебелью,
большим письменным столом, покрытым зеленой промокательной бумагой, - Клэр
никогда ничего не писала, - и кожаным креслом, украшенным львиными головами
на ручках. На полу лежал большой синий ковер, изображавший непомерно длинную
лошадь с худощавым всадником, похожим на пожелтевшего Дон-Кихота; низкий
диван с подушками был очень мягок и покат - уклон его был к стене. Я любил
даже акварельную Леду с лебедем, висевшую на стене, хотя лебедь был темного
цвета. - Наверное, помесь обыкновенного лебедя с австралийским, - сказал я
Клэр; а Леда была непростительно непропорциональна. Мне очень нравились
портреты Клэр - их у нее было множество, потому что она очень любила себя, -
но не только то нематериальное и личное, что любят в себе все люди, но и
свое тело, голос, руки, глаза. Клэр была весела и насмешлива и, пожалуй,
слишком много знала для своих восемнадцати лет. Со мной она шутила:
заставляла меня читать вслух юмористические рассказы, одевалась в мужской
костюм, рисовала себе усики жженой пробкой, говорила низким голосом и
показывала, как должен вести себя "приличный подросток". Но, несмотря на