пробка. Существует, естественно, и другое объяснение, от меня не
ускользающее, хотя вызвавшее бы глубокое разочарование, окажись оно
правильным, а именно, что я уже мертв, а все продолжается примерно так же,
как в то время, когда я мертв не был. Возможно, я испустил дух в лесу или
даже раньше. В таком случае, все труды, которые я предпринял за последнее
время, с какой целью, я помню не совсем ясно, но, безусловно, в связи с
предчувствием, что скоро все заботы кончатся, оказались бесполезными. Но
здравый смысл и на этот раз подсказывает, что ловить ртом воздух я еще не
прекратил. И выдвигает в доказательство своей точки зрения различные
соображения, связанные, например, с кучкой принадлежащего мне имущества, с
пищеварительно-выделительным механизмом, с парочкой напротив, с изменчивым
небом надо мной и т. д. Но на самом деле, все это, возможно, лишь копошение
могильных червей. Взять, к примеру, свет в моей каморке, о котором самое
малое, что можно сказать, действительно малое, так это то, что он причудлив.
Мне приносят радость ночь и день, говорю предположительно, обычно здесь
царит кромешная тьма, но радость эта несколько отлична от той, к которой,
мне кажется, я привык до того, как попал сюда. Например, ничто не сравнится
с примерами, однажды я находился в полной темноте и с некоторым нетерпением
ожидал наступления утра - мне понадобился его свет, чтобы получше
рассмотреть кое-какие мелочи, невидимые в темноте. И вот мало-помалу мрак
светлел, и мне удалось подтащить с помощью палки нужные предметы. Но свет,
как оказалось через самое кратчайшее время, был вовсе не рассветом, а
сумерками. И солнце не поднималось все выше и выше в небо, на что я без
малейшей тени сомнения надеялся, а безмятежно садилось, и ночь, проводы
которой я только что на свой манер отпраздновал, как ни в чем ни бывало
опустилась снова. А вот наоборот, как можно подумать, чтобы день завершился
сиянием утренней зари, этого, должен признаться, мне испытать не удалось, и
мне это обидно, мне обидно, что я не могу заставить себя произнести: Я
испытал и это. И все же, как часто я умолял ночь снизойти наконец, весь
долгий день-деньской, отдавая этому все свои слабые силы, и как часто молил
я о наступлении дня, на протяжении долгой-долгой ночи. Но прежде чем перейти
от этого вопроса к следующему, я чувствую себя обязанным заявить, что в том
месте, где я нахожусь, света не бывает, это не свет. Свет - там, снаружи,
там вспыхивает воздух, и гранитная стена напротив переливается слюдяными
прожилками, свет долетает до моего окна, но сквозь него не проходит. Так что
в этом помещении все купается, не скажу в тени, и даже не в полутени, а в
каком-то свинцовом свечении, не отбрасывающем тени, о котором трудно
сказать, откуда оно берется, ибо оно, кажется, берется отовсюду сразу и с
равной силой. Я убежден, например, что в настоящий момент под кроватью моей
так же светло, как и под потолком, что, конечно, не слишком сильно сказано,
вы понимаете. Но разве это не объясняется тем, что в этом помещении
действительно нет света, имеющего цвет, если не считать цветом сероватое
каление? Да, безусловно, о сером цвете говорить можно, лично я не возражаю,
в таком случае речь идет о сером цвете, более или менее, чуть было не сказал
"ложащемся поверх черного в зависимости от времени дня", но вовремя
спохватился, что от времени дня он не всегда зависит. Сам я, лично, очень
серый, иногда мне кажется, что я излучаю серый цвет, так же, как излучают
его, например, простыни. И моя ночь - это отнюдь не небесная ночь. Черное,
естественно, это черное, во всем мире. Но как же так получается, что
принадлежащее мне маленькое пространство не озаряется светилами, которые,
иногда я это вижу, сияют откуда-то издалека, и почему луна, на которой
трудится согбенный Каин, не отбрасывает света на мое лицо? Одним словом,
существует, по всей видимости, свет внешнего мира, тех, кому известны часы
восхода и захода солнца и луны, кто полагается на такое знание, кто знает,
что тучи заволакивают небо, но рано или поздно исчезают с горизонта, и мой
свет. Мой свет, этого я отрицать не стану, тоже переменчив, в нем есть и
сумерки, и рассветы, но они принесены мной оттуда, поскольку я не всегда жил
здесь, и от них не избавиться. И когда я осматриваю потолок и стены, я вижу,
что нет возможности зажечь свет самому, искусственный свет, как зажигает
его, например, чета напротив. Но для этого кто-то должен протянуть мне
лампу, или факел, или что-нибудь другое, а я не знаю, способствует ли
здешний воздух возгоранию, знакома ли ему эта комедия? Итак, делаю памятную
заметку - поискать в своем имуществе спичку и проверить, горит ли она. Шумы,
крики, шаги, двери, шепоты - замолкают на целые дни, их дни. Тогда наступает
то молчание, о котором, зная то, что знаю я, я просто скажу, что нет ничего,
я бы сказал, ничего отрицательного в нем. И тихо-тихо начинает пульсировать
мое маленькое пространство. Можно сказать, что все пространство заключается
в моей голове, и действительно, иногда мне кажется, что и я нахожусь в
чьей-то голове и что эти восемь, нет, шесть плоскостей, которые заключают
меня, сделаны из сплошной кости. Но заключить отсюда, что голова эта - моя,
нет, никогда. Я бы сказал, кружит какой-то воздух, и когда все стихает, я
слышу, как он бьет о стены, и стены отбивают его. И тогда где-то в срединном
пространстве другие волны, другие раскаты собираются и рушатся, и до меня
долетает слабый звук воздушного прибоя, то есть мое собственное молчание.
Или же обрушивается внезапный шторм, похожий на те, наружные, приносящий с
собой и собой погребающий крики детей, умирающих, любовников, так что по
простоте душевной мне кажется, что они прекращаются, тогда как на самом деле
они не прекращаются никогда. Трудно утверждать наверняка. И нет ли в черепе
вакуума? Я спрашиваю. А когда я закрываю глаза, действительно их закрываю,
так, как не может никто, а я могу, ибо и моему бессилию есть пределы, то
иногда кровать моя взлетает в воздух, и вихри кружат ее, как соломинку, и
меня вместе с ней. К счастью, дело тут не столько в веках, прикрывающих
глаза, сколько в самой душе, которая должна быть прикрыта, от которой не
отречься, бодрствующая, взволнованная, по ночам заключенная в клетку, как
свеча в фонарь, без приюта, без сноровки, без значения, без понимания. О да,
я тешусь невинными развлечениями, которые
как только сейчас мне удалось его обнаружить после сорока восьми часов
(смотри выше) прерывистых усилий. Моей палке недостает хватательного
хоботка, как у ночного тапира. Надо бы мне терять карандаш гораздо чаще, это
пошло бы мне на пользу, я бы взбодрился, стало бы веселее. Я провел два
незабываемых дня, о которых никогда ничего не узнаю, слишком поздно уже, или
еще слишком рано, не помню, за исключением того, что они принесли разрешение
и заключение всей этой печальной истории, я говорю об истории Мэлона (как
теперь меня называют) и того, другого, ибо остальное меня не касается.
Сравнить это можно, хотя и с трудом, с осыпанием двух кучек тончайшего
песка, или пыли, или золы, неравного размера, которые, уменьшаясь
пропорционально по отношению друг к другу, если это что-нибудь значит,
оставляют после себя, вместо себя, блаженство отсутствия. Пока это длилось,
я прилагал все усилия, урывками, чтобы вновь овладеть карандашом. Мой
карандаш. Марки "Венера", все еще зеленый, несомненно, с пятью или шестью
гранями, заточенный с обоих концов и такой короткий, что едва хватает места,
между его концами, для большого пальца и двух с ним смежных, сжимающихся в
маленькие тиски. Я использую оба конца, непрерывно их меняя, и часто сосу,
сосать я люблю. А когда они тупятся, я затачиваю их ногтями - длинными,
желтыми, острыми и ломкими, им не хватает извести или фосфора. Так что
постепенно мой карандаш уменьшается, это неизбежно, и быстро приближается
тот день, когда от него останется лишь крошечный кусочек, который пальцами
не удержать. Поэтому я пишу не нажимая. Но грифель очень твердый и не
оставляет следа, если не нажимать. На что я говорю себе: Какая разница, с
точки зрения долговечности, между твердым грифелем, которым боишься писать
без нажима, и мягким жирным грифелем, который пачкает страницу даже прежде,
чем прикоснешься к ней. О да, я тешусь невинными развлечениями. Странное
дело, но у меня есть и другой карандаш, сделанный во Франции, цилиндрической
формы, длинный, едва начатый, я полагаю, что он где-то здесь, в постели. Так
что мне нечего на этот счет бояться. И все же я боюсь. Во время охоты за
карандашом я сделал любопытное открытие. Пол белеет. Я нанес ему несколько
ударов палкой, и звук, которым он ответил, был одновременно резкий и
протяжный, по сути дела, неправильный. Не без некоторого трепета я осмотрел
другие большие плоскости, надо мной и вокруг меня. Все это время песок
продолжал убывать, тонкой струйкой, и я говорил себе: Это навсегда, - имея в
виду, конечно, карандаш. Так вот, я обнаружил, что все эти поверхности или,
лучше сказать, подверхности, как горизонтальные, так и вертикальные, хотя
они и не выглядят особенно вертикальными с того места, где я лежу, заметно
обесцветились со времени моего последнего их осмотра, происходившего не
помню когда. Это тем более поразительно, что тенденция предметов, в общем,
заключается, по-моему, в том, чтобы темнеть, по мере того как убывает время,
за исключением, конечно, наших останков и некоторых частей тела, теряющих
свой естественный цвет после того, как из них вытечет вся кровь. Означает ли
это, что здесь стало светлее после того, как я узнал, что происходит? Нет,
боюсь, что нет, свет по-прежнему серый, временами буквально искрящийся,
потом мрачнеющий, потом тускнеющий, густеющий, я бы сказал, до тех пор, пока
все предметы не исчезнут, все, кроме окна, которое становится, образно
говоря, моим средоточием, так что я говорю себе: Когда скроется и окно, я,
пожалуй, узнаю, где нахожусь. Нет, я хочу сказать другое, а именно, что,
широко раскрыв глаза и устремляя взгляд к границам томящей меня тьмы, я вижу
проблески и мерцания, исходящие словно от костей, чего до сих пор, насколько
мне известно, никогда не случалось. И в памяти отчетливо всплывают обои, или
как там они называются по-другому, еще сохранившиеся кое-где на стенах,
кишащие розами, фиалками и другими цветами, в таком безмерном количестве,
какого, кажется, я не видел за всю свою жизнь, и таких красивых. Сейчас,
судя по всему, они исчезли, и если цветов не было на потолке, то там,
несомненно, было что-то другое, купидоны, например, тоже исчезнувшие без
следа. Пока я без устали гонялся за карандашом, наступил момент, когда моя
тетрадь, почти школьная, тоже упала на пол. Но ее я обнаружил быстро,
прочесав палкой одну из щелей в полу, и осторожно подтащил к себе. И на
протяжении всего этого времени, изобиловавшего происшествиями и несчастными
случаями, из моей головы, я полагаю, вытекало все в ней находившееся, она
опустошалась, словно шлюз, доставляя мне огромную радость, пока, наконец, в
ней ничего не осталось, ни от Мэлона, ни от того, другого. Больше того, я