американец, предпочитающий постепенному и естественному прогрессу жизненных
условий резкий разрыв с почтенными традициями прошлого и готовый вовлечь
государство в рискованные эксперименты это тоже могло быть. Заложена ли в
его натуре уверенность, что "их благоразумия" отцы города, перед которыми
парные часовые у входа в ратушу берут на караул, знают все лучше всех, или
он будет склонен поддерживать в городской думе оппозицию? В его голубых
глазах под рыжеватыми бровями нельзя было прочесть ответы на эти вопросы,
вызывавшие любопытство сограждан, да этих ответов не знал и сам Ганс
Касторп, ибо был еще не исписанной жизнью страницей.
Когда он начал свое путешествие, во время которого мы с ним
познакомились, ему шел двадцать третий год. Позади остались четыре семестра,
проведенные им в Данцигском политехникуме, и еще четыре - в механических
высших школах Брауншвейга и Карлсруэ он только что одолел основные
экзамены, - правда, без особого блеска и торжественных тушей, однако вполне
прилично, - и намеревался поступить к "Тундеру и Вильмсу"
инженером-практикантом, дабы увенчать свои познания необходимым практическим
опытом. Но тут его путь неожиданно свернул в сторону.
Перед главными экзаменами ему пришлось работать упорно и напряженно, и
когда он, сдав их, вернулся домой, то казался еще более вялым и бледным, чем
бывают обычно юноши его типа. Всякий раз, когда доктор Хейдекинд его видел,
он сердился и требовал, чтобы Ганс Касторп переменил климат, и притом
радикально. Нордернеем или Виком на Фере в этот раз не поможешь{54}, и если
хотят знать его мнение, то Гансу Касторпу, перед тем как поступать на верфи,
следовало бы провести недельки две-три в высокогорной местности.
Все это прекрасно, сказал консул Тинапель своему племяннику и
воспитаннику, но тогда на это лето их дороги разойдутся, ибо его, консула
Тинапеля, никакими силами не затащишь в горы. Горы не для него, ему нужно
приличное атмосферное давление, иначе у него будут приливы. Пусть уж Ганс
Касторп отправляется туда один. Пусть воспользуется случаем и навестит
Иоахима Цимсена.
Предложение это возникло совершенно естественно: дело в том, что Иоахим
Цимсен был болен, - не так, как Ганс Касторп, а по-настоящему, и притом
настолько серьезно, что все переполошились. С детства был он предрасположен
к катарам и лихорадкам, недавно в его мокроте действительно обнаружили
кровь, и ему пришлось сломя голову мчаться в Давос, к его величайшему горю и
досаде, ибо он стоял почти у цели своих желаний. Подчиняясь воле семьи, он
два-три семестра изучал юридические науки, но затем, следуя неудержимому
влечению, все же подал заявление в юнкерское училище и уже был принят. И вот
он сидит шестой месяц в интернациональном санатории "Берггоф" (главный врач
- гофрат доктор Беренс), где скука смертная, как он писал в открытках. И
если Ганс Касторп перед поступлением к "Тундеру и Вильмсу" хочет сделать
хоть что-нибудь для своего здоровья, то пусть тоже приедет сюда наверх и
немного развлечет своего бедного кузена, это будет самое лучшее для обоих.
Наступила середина лета, когда Ганс Касторп наконец решился на эту
поездку уже подходил к концу июль.
Он ехал на три недели.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ДОСТОЙНАЯ ОМРАЧЕННОСТЬ
Ганс Касторп так устал накануне, что боялся проспать, и поднялся даже
раньше, чем следовало, зато мог не спеша отдаться своим утренним привычкам
то были привычки высокоцивилизованного человека, в которых главную роль
играли резиновый тазик, деревянная мыльница с зеленым лавандовым мылом и
соломенный помазок кроме того, предстояли не только заботы о чистоте и
уходе за телом - надо было также вынуть вещи из чемодана и разложить их.
Водя посеребренной бритвой по намыленным душистой пеной щекам, он вспомнил
свои сумасбродные сны и, покачивая головой, снисходительно улыбнулся с тем
чувством превосходства, с каким человек, бреющийся при дневном свете разума,
вспоминает ночную чепуху сновидений. Вполне отдохнувшим он себя не
чувствовал, однако молодой день освежил его. Вытирая руки, он вышел с
напудренными щеками, в фильдекосовых кальсонах и красных сафьяновых туфлях
на балкон, который тянулся вдоль всего этажа и лишь против каждой комнаты
был как бы поделен наложи не доходившими до перил стенками из матового
стекла. Утро было свежее и мглистое. На ближних вершинах неподвижно лежали
длинные пласты тумана, а на более отдаленных хребтах висели пухлые громады
туч - белых и серых. Местами приоткрывались полосы и прогалины голубого
неба, и когда через них падал солнечный луч, дома поселка в долине ярко
вспыхивали белизною на фоне покрывавших склоны темных хвойных лесов.
Откуда-то доносилась утренняя музыка, вероятно из того же отеля, где вчера
вечером был концерт. Смягченные расстоянием, звучали аккорды хорала, потом
загремел марш, и Ганс Касторп, который очень любил музыку, ибо действовала
она на него совершенно так же, как портер за завтраком - то есть глубоко
успокаивала и слегка оглушала, погружая в какое-то дремотное состояние, - с
удовольствием слушал, склонив голову набок, причем рот у него приоткрылся,
глаза чуть покраснели.
Внизу вилась дорога, поднимавшаяся к санаторию, по ней он вчера вечером
приехал. В сырой траве откоса на коротком стебле распустилась горечавка,
похожая на звезду. Часть площадки была превращена в сад и обнесена оградой
он увидел усыпанные гравием дорожки, цветочные клумбы, а под высокой елью -
искусственный грот. На крытой жестью галерее, выходившей на южную сторону,
стояли шезлонги, а перед нею торчал красновато-коричневый шест, на котором
время от времени развевался флаг фантастической расцветки - белый с зеленым,
и эмблемой медицины - змеей, обвивающей жезл.
В саду Ганс Касторп заметил женщину, уже немолодую, с угрюмым, почти
трагическим лицом. Она была вся в черном, спутанные черные с проседью волосы
прикрывал черный прозрачный шарф женщина быстрым и равномерным шагом ходила
взад и вперед по дорожкам, сгибая колени, деревянно опустив руки, глядя
из-под насупленного лба в поперечных морщинах прямо перед собой черными, как
угли, глазами, под которыми обозначились мешки. Ее уже стареющее, по-южному
бледное лицо с большим, горестно кривившимся ртом напоминало Гансу Касторпу
портрет знаменитой трагической актрисы{56}, который он однажды видел, и ему
стало жутко оттого, как эта черная, бледная женщина, видимо сама того не
замечая, старается шагать в такт гремевшей снизу маршевой музыке.
С задумчивым участием смотрел на нее Ганс Касторп, и ему казалось, что
от этой скорбной фигуры потускнел свет утреннего солнца. Одновременно он
воспринимал и многое другое - какие-то звуки в комнате слева, где, по словам
Иоахима, жила русская супружеская чета эти звуки также не соответствовали
веселому свежему утру и словно пачкали его чем-то липким. Ганс Касторп
вспомнил, что уже вчера вечером слышал нечто подобное, но из-за крайней
усталости не обратил на это особого внимания. Теперь он явственно различал
какую-то возню, хихиканье, пыхтенье, и вскоре непристойный характер этой
возни стал молодому человеку совершенно очевиден, хотя вначале он из
добродушия и старался все объяснить самым безобидным образом. Впрочем,
добродушие это можно было истолковать различно: более пресно - как чистоту
души, более возвышенно - как суровую стыдливость, более уничижительно - как
лицемерие и боязнь правды и даже как благочестивый и мистический страх перед
грехом впрочем, в чувствах Ганса Касторпа было всего этого понемножку. Его
лицо достойно омрачилось, он как бы желал подчеркнуть, что не хочет, да и не
должен знать ничего о подобных вещах: выражение добродетельной скромности,
хотя и не слишком оригинальное, появлялось у него в совершенно определенных
случаях.
С той же добродетельной миной он ушел с балкона, не желая больше
подслушивать, ибо происходившее за стеной считал событием очень серьезным,
почти потрясающим, хотя здесь оно и совершалось с хихиканьем. Однако в
комнате возня стала еще слышнее. Супруги, видимо, гонялись друг за другом
среди мебели и вещей, вот упал стул, они схватили другой, кажется, наконец
обнялись, затем он услышал шлепки и поцелуи, а в виде аккомпанемента к этой
незримой сцене из долины неслись музыкальные фразы пошлого, захватанного
вальса. Ганс Касторп стоял с полотенцем в руке и, против воли, снова
прислушивался. И вдруг под слоем пудры густо покраснел: то, что явно
подготовлялось, началось, любовная игра, без всяких сомнений, сменилась
животным актом.
"Боже мой! Ах, черт! - подумал он, отвернулся и принялся заканчивать
свой туалет, стараясь производить как можно больше шума. - Что ж, в конце
концов они супруги, - продолжал он свои размышления, - пусть целуются на
здоровье, с этой стороны все в порядке. Но среди бела дня, когда все
проснулись, это уж слишком! Мне кажется, они и вчера вечером вели себя так
же. А потом - ведь они больны, раз они здесь, или по крайней мере один из
них болен, и следовало бы хоть немного поберечься. Но самое скандальное в
том, что стены такие тонкие и все так отчетливо слышно, это просто
безобразие! Когда строили, очевидно гнались за дешевизной, за постыдной
дешевизной! Неужели я потом встречусь с этими людьми и меня даже представят
им? Это было бы в высшей степени неприятно". Но тут Ганс Касторп удивился
другому, он почувствовал, что румянец, окрасивший перед тем его только что
побритые щеки, на них остался, а также ощущение обжегшей лицо горячей волны
это был тот же сухой жар лица, замеченный молодым человеком еще вчера
вечером жар во время сна исчез, а сегодня, словно воспользовавшись случаем,
снова появился, что отнюдь не смягчило отношения Ганса Касторпа к соседям:
выпятив губы, он презрительно пробормотал нечто весьма резкое по их адресу и
снова принялся освежать лицо водой, но сделал ошибку, ибо раздражающее
ощущение жара усилилось. Поэтому, когда двоюродный брат сигнализировал ему,
постучав в стенку, голос Ганса Касторпа дрожал от досады, и на вошедшего
Иоахима он не произвел впечатление человека, отдохнувшего за ночь и полного
утренней бодрости.