тела, в огне и смерти познавшего неизъяснимую близость бога. Самую жизнь
свою перестал он чувствовать - как будто порвалась извечная связь тела и
духа, и, свободный от всего земного, свободный от самого себя, поднялся дух
на неведомые и таинственные высоты. Ужасы сомнений и пытующей мысли,
страстный гнев и смелые крики возмущенной гордости человека все было
повергнуто во прах вместе с поверженным телом; и один дух, разорвавший
тесные оковы своего "я", жил таинственной жизнью созерцания.
красный, ярким пятном лежал на окаменевших одеждах покойницы. И это удивило
его, так как последнее, что он помнил, было темное окно и бабочки,
метавшиеся вокруг огня. Несколько обожженных бабочек темными комочками
лежало около лампы, все еще горевшей почти невидимым желтым светом; одна
сере, мохнатая, с большой уродливой головой, была еще жива, но не имела сил
улететь и беспомощно ползала по стеклу. Вероятно, ей было больно, она искала
теперь ночи и тьмы, но отовсюду лился на нее беспощадный свет и обжигал
маленькое, уродливое, рожденное для мрака тело. С отчаянием она начинала
трепетать короткими, опаленными крылышками, но не могла подняться на воздух
и снова угловатыми и кривыми движениями, припадая на один бок, ползала и
искала.
бодрый, как после крепкого сна, полный ощущением силы, новизны и
необыкновенного спокойствия, отправился в дьяконский сад. Там он долго ходил
по прямой дорожке, заложив руки назад, задевая головой низкие ветви яблонь и
черешни, ходил и думал. Солнце начало пригревать его голову сквозь просветы
дерев и на повороте огненным потоком вливалось в глаза и слепило; падали,
тихо стукая, подъеденные червем яблоки, и под черешнями, в сухой и рыхлой
земле, копалась и кудахтала наседка с дюжиной пушистых желтых цыплят, - а он
не замечал ни солнца, ни стука яблок и думал. И чудны были его мысли - яркие
в чистые они были, как воздух ясного утра, и какие-то новые: таких мыслей
никогда еще не пробегало в его голове, омраченной скорбными и тягостными
думами. Он думал, что там, где видел он хаос и злую бессмыслицу, там могучею
рукою был начертан верный и прямой путь. Через горнило бедствий,
насильственно отторгая его от дома, от семьи, от суетных забот о жизни, вела
его могучая рука к великому подвигу, к великой жертве. Всю жизнь его бог
обратил в пустыню, но лишь для того, чтобы не блуждал он по старым,
изъезженным дорогам, по кривым и обманчивым путям, как блуждают люди, а в
безбрежном и свободном просторе ее искал нового и смелого пути. Вчерашний
столб дыма и огня разве он не был тем огненным столбом, что указывал евреям
дорогу в бездорожной пустыне? Он думал: "Боже, хватит ли слабых сил моих?" -
но ответом был пламень. озарявший его душу, как новое солнце.
тот, что святотатственно и безумно жаловался на судьбу свою. Он избран.
Пусть под ногами его разверзнется земля и ад взглянет на него своими
красными, лукавыми очами, он не поверит самому аду. Он избран. И разве не
тверда земля под его ногою?
насторожилась испуганная курица, сзывая цыплят. Один из них был далеко и
быстро побежал на зов, но по дороге его схватили и подняли большие,
костлявые и горячие руки. Улыбаясь, о. Василий подышал на желтенького
цыпленка горячим и влажным дыханием, мягко сложил руки, как гнездо, бережно
прижал к груди и снова заходил по длинной дорожке.
судьбу мою, жестокой называл ее - н знание мое было ложь. Вот думал я родить
сына - и чудовище, без образа, без смысла, вошло в мой дом. Вот думал я
умножить имущество и покинуть дом - а он раньше меня покинул, сожженный
огнем небесным. И это - мое знание. А она - безмерно несчастная женщина,
оскорбленная в самом чреве своем, исплакавшая все слезы, ужаснувшаяся всеми
ужасами? Вот ждала она новой жизни на земле, и была бы скорбной эта жизнь, -
а теперь лежит она там, мертвая, и душа ее смеется сейчас и знание свое
называет ложью. Он знает. Он дал мне много: он дал мне видеть жизнь и
испытать страдание и острием моего горя проникнуть в страдание людей; он дал
мне почувствовать их великое ожидание и любовь к ним дал. Разве они не ждут,
и разве я не люблю? Милые братья! Пожалел нас господь, настал для нас час
милости божией!
летит и пробивает цель - покорная воле пославшего. Мне дано видеть, мне дано
любить и что выйдет из этого видения, из этой любви, то и будет его святая
воля - мой подвиг, моя жертва.
поп.
моей груди и спит доверчиво. И разве я не в руке его? И смею я не верить в
божию милость, когда этот верит в мою человеческую благость, в мое
человеческое сердце.
недоступном лице его улыбка разбежалась в тысячах светлых морщинок, как
будто солнечный луч заиграл на темной и глубокой воде. И ушли большие,
важные мысли, испуганные человеческою радостью, и долго была только радость,
только смех, свет солнечный и нежно-пушистый, заснувший цыпленок.
вдохновенно засверкали глаза. Самое большое, самое важное предстало перед
ним, и называлось оно чудо. Туда не смела заглянуть его все еще
человеческая, слишком человеческая мысль. Там была граница мысли. Там, в
бездомных солнечных глубинах, неясно обрисовывался новый мир, и он уже не
был землею. Мир любви, мир божественной справедливости, мир светлых и
безбоязненных лиц, не опозоренных морщинами страданий, голода, болезней. Как
огромный чудовищный брильянт, сверкал этот мир в бездонных солнечных
глубинах, и больно и страшно было взглянуть на него человеческим глазам. И,
покорно склонив голову, о. Василий промолвил:
увидели попа и, дружелюбно кивая головами, поспешно направились к нему,
подошли ближе, замедлили шаги - и остановились в оцепенении, как
останавливаются перед огнем, перед бушующей водою, перед спокойно-загадочным
взглядом познавшего.
совсем незнакомый, совсем чужой, и чем-то могуче-спокойным отдалял их от
себя. Был он темен и страшен, как тень из другого мира, а по лицу его
разбегалась в светлых морщинках искристая улыбка, как будто солнце играло на
черной и глубокой воде. И в костлявых больших руках он держал пухленького
желтого цыпленка.
чудо?
последнее, связывавшее его с прошлым и суетными заботами о жизни. Быстро
списавшись с сестрою своею, жившей в городе, он отослал к ней Настю; и дня
одного не промедлил он с отправлением дочери, боясь, что укрепится в сердце
его родительская любовь и многое отнимет у людей. Настя уехала без радости и
горя; она была довольна, что мать умерла, и жалела только, что не пришлось
сгореть идиоту. Уже сидя в повозке, в старомодном платье, перешитом из
материного, в криво надетой детской шляпке, больше похожая на странно
наряженную некрасивую девушку, чем на подростка, - она равнодушно
поглядывала на суетившегося дьякона своими волчьими глазами и говорила
отцовским сухим голосом:
папаша.
снова стала прямою, как палка, и не покачивалась в стороны на колеях, а
только подпрыгивала. Дьякон вынул платок, чтобы помахать отъезжавшей, но
Настя не обернулась; и, покачав укоризненно головой, дьякон с долгим вздохом
высморкался в платок и положил обратно в карман. Так уехала она, чтоб
никогда больше не вернуться в Знаменское.
будет с одной кухаркой. Глупая она у вас баба и глухая к тому же, - сказал
дьякон, когда уже пыль улеглась за скрывшейся телегой.
и быть надлежит. Как-нибудь проживем, старый да малый, -так, отче?
что знает он один, и похлопал дьякона по толстому плечу.
содержание небольшую сумму, "вдовью", как он ее называл.
приятно, с безобидною насмешкою над тем, что знает он один.
работники к Ивану Порфирычу. Последний сперва прогнал явившегося к нему с
просьбой Мосягина, но, поговорив с попом, не только принял мужика, но и
самому о. Василию прислал тесу на постройку дома. А жене своей, вечно
молчаливой и вечно беременной женщине, сказал: