него на руках, и почти распадался на части; так же истерта была поломанная,
выцветшая фотография, которую он мне протянул. С нее глядели семеро людей,
стоящих на террасе ветхого деревянного дома, - все они были дети, за
исключением самого этого человека, который обнимал за талию пухленькую
беленькую девочку, заслонявшую ладошкой глаза от солнца.
пальцем в пухленькую девочку. - А этот вон, - добавил он, показывая на
всклокоченного дылду, - это брат ее, Фред.
щурившейся толстощекой девчонке. И я сразу понял, кто этот человек.
передвигая губами зубочистку, - пока я на ней не женился. Я ее муж. Док
Голайтли. Я лошадиный доктор, лечу животных. Ну, и фермерствую помаленьку. В
Техасе, под Тьюлипом. Сынок, ты почему смеешься?
спине.
хозяйку. Как пришло письмо от Фреда с ее адресом, так я сразу взял билет на
дальний автобус. Ей надо вернуться к мужу и к детям.
девочек и двух мальчиков в комбинезонах. Ясно - этот человек не в себе.
родные дети. Их собственная незабвенная мать - золотая была женщина, упокой
господь ее душу, - скончалась в тридцать шестом году, четвертого июля, в
День независимости. В год засухи. На Луламей я женился в тридцать восьмом -
ей тогда шел четырнадцатый год. Обыкновенная женщина в четырнадцать лет,
может, и не знала бы, на что она идет. Но возьми Луламей - она ведь
исключительная женщина. Она-то распрекрасно знала, что делает, когда обещала
стать мне женой и матерью моим детям. Она нам всем сердце разбила, когда ни
с того ни с сего сбежала из дому.
было?
тому же согласовывалась с первым впечатлением О. Д. Бермана от Холли в
Калифорнии: "Не поймешь, не то деревенщина, не то сезонница". Трудно
упрекнуть Бермана за то, что он не угадал в Холли малолетнюю жену из
Тьюлипа, Техас.
повторил лошадиный доктор. - Не было у ней причины. Всю работу по дому
делали дочки. А Луламей могла сидеть себе посиживать, крутиться перед
зеркалом да волосы мыть. Коровы свои, сад свой, куры, свиньи... Сынок, эта
женщина прямо растолстела. А брат ее вырос, как великан. Совсем не такие они
к нам пришли. Нелли, старшая моя дочка, привела их в дом. Пришла однажды
утром и говорит: "Папа, я там в кухне заперла двух побирушек. Они на дворе
воровали молоко и индюшачьи яйца". Это Луламей и Фред. До чего же они были
страшные - ты такого в жизни не видел. Ребра торчат, ножки тощие - еле
держат, зубы шатаются - каши не разжевать. Оказывается, мать умерла от ТБЦ,
отец - тоже, а детишек - всю ораву - отправили жить к разным дрянным людям.
Теперь, значит, Луламей с Фредом оба жили у каких-то поганых людишек, милях
в ста от Тьюлипа. Оттуда ей было с чего бежать, из ихнего дома. А из моего
бежать ей было не с чего. Это был ее дом. - Он поставил локти на стойку,
прижал пальцами веки и вздохнул. - Поправилась она у нас, красивая стала
женщина. И веселая. Говорливая, как сойка. Про что бы речь ни зашла - всегда
скажет что-нибудь смешное, лучше всякого радио. Я ей, знаешь, цветы собирал.
Ворона ей приручил, научил говорить ее имя. Показал ей, как на гитаре
играют. Бывало, погляжу на нее - и слезы навертываются. Ночью, когда ей
предложение делал, я плакал, как маленький. А она мне говорит: "Зачем ты
плачешь, Док? Конечно, мы поженимся. Я ни разу еще не женилась". Ну, а я
засмеялся и обнял ее - крепко: ни разу еще не женилась! - Он усмехнулся и
стал опять жевать зубочистку. - Ты мне не говори, что этой женщине плохо
жилось, - сказал он запальчиво. - Мы на нее чуть не молились. У ней и дел-то
по дому не было. Разве что съесть кусок пирога. Или причесаться, или послать
кого-нибудь за этими самыми журналами. К нам их на сотню долларов приходило,
журналов. Если меня спросить - из-за них все и стряслось. Насмотрелась
картинок. Небылиц начиталась. Через это она и начала ходить по дороге. Что
ни день, все дальше уходит. Пройдет милю - и вернется. Две мили - и
вернется. А один раз взяла и не вернулась. - Он снова прикрыл пальцами веки,
в горле у него хрипело. - Ворон ее улетел и одичал. Все лето его было
слышно. Во дворе. В саду. В лесу. Все лето кричал проклятый ворон: "Луламей,
Луламей!"
крику. Я отнес наши чеки в кассу. Пока я расплачивался, он ко мне подошел.
Мы вышли вместе и двинулись к Парк-авеню. Был холодный, ненастный вечер,
раскрашенные полотняные навесы хлопали на ветру. Я первым нарушил молчание:
забрали в армию. Прекрасный малый. Прекрасно обращался с лошадьми. Тоже не
мог понять, что с ней стряслось, с чего она вздумала всех нас бросить - и
брата, и мужа, и детей. А в армии он стал получать от нее письма. На днях
прислал ее адрес. Вот я за ней и приехал. Я ведь знаю - она жалеет, что так
поступила. Я ведь знаю - ей хочется домой.
наверно, с тех пор изменилась.
говорил, что мне нужен друг. Нельзя ее так ошарашить. Поэтому-то я и не
торопился. Будь другом, скажи ей, что я здесь.
взглянув наверх, на ее освещенные окна, я подумал, что еще приятнее было бы
полюбоваться на то, как техасец станет пожимать руки ее друзьям - Мэг, Расти
и Жозе, - если они тоже здесь. Но гордые, серьезные глаза Дока Голайтли, его
шляпа в пятнах от пота заставили меня устыдиться этих мыслей,
атласные туфельки и запах духов выдавали ее легкомысленные намерения.
некогда мириться. Трубку мира выкурим завтра, идет?
призмы; голубые, серые, зеленые искры - как в осколках хрусталя.
Где он?
шагает вверх по лестнице Док Голайтли. Голова его показалась над перилами, и
Холли отпрянула - не от испуга, а как будто от разочарования. А он уже стоял
перед ней, виноватый и застенчивый.
на него пустым взглядом, словно не узнавая. - Ой, золотко, - сказал он, - да
тебя здесь, видно, не кормят. Худая стала. Как раньше. Вся, как есть,
отощала.
видит его наяву.
Здравствуй, Док, - повторила она радостно, когда он поднял ее в воздух, чуть
не раздавив в своих объятиях.
господи.
и пошел к себе в комнату. Казалось, они не заметили и мадам Сапфии Спанеллы,
когда та высунулась из своей двери и заорала: "Тише, вы! Позорище! Нашла
место развратничать".
четырнадцать. Брак не мог считаться законным. - Холли пощелкала по пустому
бокалу. - Мистер Белл, дорогой, еще два мартини.
по три коктейля.
тому же я еще не ложилась, - сказала она ему, а мне призналась: - Вернее, не
спала. - Она покраснела и виновато отвернулась. Впервые на моей памяти ей
захотелось оправдаться: - Понимаешь, пришлось. Док ведь вправду меня любит.
И я его люблю. Тебе он, может, старым показался, серым. Но ты то знаешь,
какой он добрый, как он умеет утешить и птиц, и детишек, и всякую слабую
тварь. А кто тебя мог утешить - тому ты по гроб жизни обязан. Я всегда
поминаю Дока в моих молитвах. Перестань, пожалуйста, ухмыляться, -
потребовала она, гася окурок. - Я ведь правда молюсь.
безжалостным утренним светом, вдруг прояснилось; она пригладила растрепанные
волосы, и рыжие, соломенные, белые пряди снова вспыхнули как на рекламе