все это совершенно не походило ни на какой клуб и именно этим
соответствовало самым высоким представлениям о такого рода сборищах. Ему
нравился Рональд -- за анархизм и за то, что рядом с ним жила Бэпс, за то,
как они день за днем, без всякого надрыва, убивали себя чтением Карсон
Мак-Каллерс, Миллера, Раймона Кено и самозабвенно отдавались джазу, полагая
его неким проявлением свободы, и еще за то, что оба не стеснялись
признаться: в искусстве они потерпели поражение. Ему нравился, кстати
сказать, и Орасио Оливейра, отношения с которым были довольно трудными:
присутствие Оливейры начинало раздражать Грегоровиуса сразу же, едва он
находил его после того, как безотчетно искал, в то время как Оливейру
развлекали дешевые уловки, с помощью которых Грегоровиус драпировал свое
происхождение и образ жизни, и забавляло, что Грегоровиус, как видно
влюбленный в Магу, свято верил, что Оливейра этого не замечает; таким
образом, оба они в одно и то же время стремились друг к другу и взаимно
отталкивались, ни дать ни взять -- бык и тореро, ради чего, в конце концов,
и существовал Клуб. Оба играли в интеллигентов, разговаривали намеками, что
Магу приводило в отчаяние, а Бэпс -- в ярость; одному из них достаточно было
мимоходом упомянуть что-нибудь, как начиналась отчаянная гонка с целью
догнать и перегнать: один поминал небесного пса, другой произносил: "I fled
Him"30 -- и пошло, поехало... а Мага, чувствуя себя совершенно ничтожной,
следила в отчаянии, как оба забирались все выше и выше -- попробуй достань
-- и в конце концов, расхохотавшись над собой, бросали игру, но поздно,
потому что Оливейре становился противен этот эксгибиционизм ассоциативной
памяти, а Грегоровиус ощущал, что отвращение это вызвал он своей страстью к
ассоциативным упражнениям, и оба, чувствуя себя сообщниками, бросали забаву,
но через две минуты снова пускались в игру, которая, собственно, наряду с
некоторыми другими и составляла смысл клубных сборищ.
наполняя стакан. -- Лусиа, вы рассказывали о своем детстве. Мне интересно не
потому, что без этого я не мог бы представить вас на берегу реки с косами и
румянцем во всю щеку, какой бывает у моих землячек из Трансильвании до того,
как они бледнеют от проклятого лютецианского климата.
как всегда, стараясь изо всех сил понять пока какое-нибудь новое отвлечение
не спасало ее от этой пытки. Рональд поставил старую пластинку Хоукинса, и
Мага, казалось, примирилась с тем, что объяснения Грегоровиуса разрушают
музыку и опять не принесли ей того, чего она всегда ожидала от объяснений,
-- чтобы мурашки пошли по коже и захотелось вздохнуть глубоко-глубоко, как,
наверное, вздохнул Хоукинс, прежде чем снова наброситься на мелодию, и как
иногда дышалось ей, когда Орасио удостаивал ее настоящим разъяснением
какой-нибудь туманной стихотворной строки, в результате чего непременно
возникала новая, сказочная неясность; вот если бы теперь вместо Грегоровиуса
Оливейра принялся объяснять ей про Лютецию, то все бы слилось в одно
туманное счастье -- и музыка Хоукинса, и лютецианцы, и язычки зеленых
свечей, и мурашки по коже -- и ей бы дышалось глубоко-глубоко, а это было то
единственное, что неопровержимо доказывало: все это достоверно и может
сравниться только с Рокамадуром, или со ртом Орасио, или еще -- с
моцартовским адажио, которого уже почти нельзя стало слушать -- так заиграли
пластинку.
немного больше узнать о вашей жизни, разобраться, что вы за существо такое
многогранное.
а вам не разобраться, как я могу рассказать о детстве? У меня его просто не
было.
это так страшно, что я просыпаюсь от собственного кряка. А иногда снится,
что мне пятнадцать лет, не знаю, было вам пятнадцать лет когда-нибудь...
горшках, и мой папа пил там мате и читал мерзкие журналы. К вам приходит
иногда ваш папа? Я хочу сказать, видится он вам?
Глазго. Моя английская мама иногда является, но не как видение, а как эдакое
несколько подмоченное воспоминание, вот так. Но выпьешь алка-зельтцер -- и
она уходит, безо всякого. А у вас как?
свечи зеленые, Орасио в углу сидит, как индеец. А я должна рассказывать, как
мне папа видится... Несколько дней назад я сидела дома, ждала Орасио, ночь
наступила, сижу на постели, на улице дождь как из ведра, ну точь-в-точь
музыка на этой пластинке. Да, немного похоже, смотрю на постель, жду Орасио
и -- не знаю, может, одеяло так странно лежало, -- только вдруг вижу: папа
повернулся ко мне спиной и с головой накрылся, он всегда так накрывался,
когда напьется и ляжет спать. Ноги даже видны под одеялом, и руку будто на
грудь положил. У меня прямо волосы дыбом встали, закричать хотела,
представляете, какой ужас, вам, наверное, тоже бывало страшно
когда-нибудь... Хотела выскочить из комнаты, а дверь так далеко, в самом
конце коридора, а за ним -- еще коридоры, а дверь все отодвигается,
отодвигается, а розовое одеяло колышется, и слышно, как папа храпит,
чувствую: вот-вот вытащит из-под одеяла руку, и нос, острый, как гвоздь,
вижу под одеялом, да нет, зачем я все это вам рассказываю, в общем, я так
закричала, что прибежала соседка снизу и отпаивала меня чаем, а потом и
Орасио пришел, что-то мне давал, чтобы истерика прошла.
подумал Оливейра, отказываясь дальше следить за упражнениями, которые
проделывал Диззи Гиллеспи, не подстрахованный сеткой, на самой верхней
трапеции, -- готов, как и следовало ожидать. С ума сходит по ней, стоит
взглянуть на него -- сразу понятно. Старая, как мир, игра. Снова и снова
влезаем в затрепанную ситуацию и, как идиоты, учим роль, которую и без того
знаем назубок. Если бы я погладил ее вот так по головке и она рассказала бы
мне свою аргентинскую сагу, мы бы сразу же оба размякли, да еще под
хмельком, так что одна дорога -- домой, а там уложить ее в постель ласково и
осторожно, тихонько раздеть, не торопясь расстегивая каждую пуговицу и
бережно открывая каждую "молнию", а она -- не хочет, хочет, не хочет,
раскаивается, закрывает лицо руками, плачет, вдруг обнимает и, словно
собираясь предложить что-то крайне возвышенное, помогает спустить с себя
трусики и сбрасывает на пол туфли так, что это выглядит возражением, а на
самом деле разжигает к последнему, решительному порыву, -- о, это нечестно.
Придется набить тебе морду, Осип Грегоровиус, бедный мой друг. Без особого
желания, но и без сожаления, как то, что выдувает сейчас Диззи, без
сожаления, но и без желания, безо всякого желания, как Диззи".
пакость. Ноги моей больше не будет в Клубе, если еще хоть раз придется
слушать эту ученую обезьяну.
минутку, сейчас мы вам поставим что-нибудь Пола Уайтмена.
разногласиях против Бесси Смит никто не возразит, Рональд, родной, поставь
эту голубку из бронзовой клетки.
отыскал пластинку среди старых дисков. Игла ужасающе зашипела, потом в
глубине что-то заворочалось, будто между ухом и голосом было несколько слоев
ваты, будто Бесси пела с запеленутым лицом, откуда-то из корзины с грязным
бельем, и голос выходил все более и более задушенным, цепляясь за тряпки,
голос пел без гнева и без жалости: "I wanna be somebody's baby doll"31, пел
и склонял к терпению, голос, звучащий на углу улицы, перед домом, набитым
старухами, "to be somebody's baby doll", но вот в нем послышался жар и
страсть, и он уже задыхается: "I wanna be somebody's baby doll..."
поудобнее прислонился к ней. "Посредники", -- подумал он, тихо погружаясь в
клубы табачного дыма. Голос Бесси к концу пластинки совсем истончался,
сейчас Рональд, наверное, перевернет бакелитовый диск (если он из бакелита),
и этот стертый кружок возродит еще раз "Empty Bed Blues" и одну из ночей
двадцатых годов где-то в далеком уголке Соединенных Штатов. Рональд, закрыв
глаза и сложив руки на коленях, чуть покачивался в такт музыке. Вонг с
Этьеном тоже закрыли глаза, комната почти погрузилась в темноту; слышно было
только, как шипит игла на старой пластинке, и Оливейре с трудом верилось,
что все это происходит на самом деле. Почему тогда -- там, почему теперь --
в Клубе, на этих дурацких сборищах, и почему он такой, этот блюз, когда его
поет Бесси? "Они -- посредники", -- снова подумал он, покачиваясь вместе с
Бэпс, которая опьянела окончательно и теперь плакала, слушая Бесси, плакала,
сотрясаясь всем телом то в такт, то в контрапункт, и загоняла рыдания
внутрь, чтобы ни в коем случае не оторваться от этого блюза о пустой
постели, о завтрашнем утре, о башмаках, хлюпающих по лужам, о комнате, за
которую нечем платить, о страхе перед старостью, о пепельном рассвете,
встающем в зеркале, что висит у изножия постели, -- о, эти блюзы,
бесконечная тоска жизни. "Они -- посредники, ирреальность, показывающая нам
другую ирреальность, подобно тому как нарисованные святые указывают нам
пальцем на небо. Не может быть, чтобы все это существовало, и что мы на
самом деле здесь, и что я -- некто по имени Орасио. Этот призрак, этот голос
негритянки, умершей двадцать лет назад в автомобильной катастрофе, -- звенья
несуществующей цепи; откуда мы здесь и как мы собрались сегодня ночью, если
не по воле иллюзии, если не повинуясь определенным и строгим правилам некоей
игры и если мы не карточная колода в руках непостижимого банкомета..."
всего этого нет.