расконвойники с носилками, то уж узбеков созывать стал, чтобы восвояси
побыстрей убраться. А караульный начальник, умаянный, выговаривать принялся:
"Ты на службе, ефрейтор, а не на гулянке. Так и жди моего приказа..."
путевого конвоя гаркнули, чтоб и оставшегося тащили наружу.
растает... "
снялся с мест и пошагал в машины, прячась от ветра и холода. Стрешнев
распрощался с конвойными, кого по службе помнил. А когда санитары с
носилками потрусили в зону, то остался подле последнего чахоточного стоять.
по ней сапогами ходят. А начальники рядом свару затеяли, будто воробьи из-за
зернышка. Прапорщик путевого конвоя требовал у начальника лагерной охраны,
чтобы он тут же расписался за прибывших - что доставили до места заключения.
Но тот заупрямился по пустяку. Пускай, говорит, последнего заберут. Я,
говорит, в службе люблю порядок.
указано было дождаться санитаров и дать знать, как поволокут зека на зону.
гнать. А Стрешнева зло взяло, что расползлись все по теплым местам, а он
лишь тут над чахоткой стоит. Хотя и сам узбеков от себя не отпускал. Отпуск
был дан только овчаркам. А узбеки-то подле него, как истуканы, завороженные
стояли. "Кеты ма? (*Пошли? (узбек.))" - каркнет в тишине один. А другие
понурили головы, молчат, будто оглохли.
землю. Дышит. Постанывает. И вдруг открыл глаза... Так ведь открыл глаза, а
увидел - небо, глубокое да холодное, будто свежевырытая яма. Дыхание
перехватило. Задрожал. А потом покосился тихонько на Стрешнева.
зек-то забредил. "Солдат? - спрашивает, а сам на небо мимо Стрешнева глядит.
- А земля где же?" - "Лежишь ведь на ней. Приехал. Уже дома."
сынок?"- "Заберут. На носилках, батя, прокатишься. А чего это у тебя на шее?
Крест? Из серебра? Может, на чай сменяешься?" -"В бога веруешь..." -
проговорил зек, скривясь от удушья. "Кто его знает... - сказал Стрешнев,
приглядываясь к крестику, - Бог вроде есть, а вроде и нет. Так сменяешься?"
- "Замерзаю я..." - простонал старик, и глаза его как-то просияли. А потом
закашлялся, да жестоко так, что Санька склонился над ним из жалости. Вот же
из такой жалости, из какой не обогреть мог, а пристрелить. То есть даже и
замараться против воли кровью. Ведь лежит на сырой земле старик и видом
своим мучает.
еще одного... Многих со свету сжил, - задышал старик. - Веришь?" - "А вот
крест бережешь," - сказал Стрешнев. И без всякой усмешки сказал, а так,
будто было старика за это жалко. И хотел ефрейтор подняться, а зек рукой
цепляться стал, пальцами скрюченными.
уж полежи чуток. Это тебя санитары, их работа." - "А не бросят? Ты побудь со
мной, тебе вот и крестик надо." - "Что, надумал, батя? Серебреца-то у тебя в
кресте не больно, много не жди, не дам," - едва обрадовался Стрешнев.
"Помнить будешь... Кха-кха... Что я отдал. Меня помнить." - "Ну ты... А
может, и задаром отдашь?" - "Кхакха... Забудешь ведь..."- "Ну, и валяйся..."
- сказал Стрешнев и легонько оттолкнул старика.
будто что-то еще хотел сказать, но не хватало сил. Цепляется за Стрешнева,
дрожит. И то ли от озноба, то ли подняться силится и тянет Саньку за собой.
"Ближе, ближе... - хрипит. - Дай руку!" Надоело Стрешневу подле зека
приседать. И ветер по земле поддувает. Тут и громовые раскаты раздаются
вдали, а потом проносятся над головой, от страха голову пригибаешь, будто
ей-ей расшибет. Узбеки грома испугались. И боязливо так на ефрейтора глядят,
зовут в караулку. Ветер со степей поднялся и, как зверюга голодный, шинелку
треплет, урча.
глаза. Стрешнев сбросить хотел - от старика воротило, будто б обернулся тот
ящером, но как задышит он, задышит... Грудь вот клокотала, выдавливала
что-то щемящее смертное из себя.
одному открыть. А ладошку вдруг будто обожгло. Глядь Санька в ладошку-то
свою, а там кровавый харчок. И у зека-то рот окровавился. Как выхаркнул
чахотку, так и обмяк. И наземь затылком грохнулся. Корча пошла. А у
Стрешнева харчок кровавый в ладошке. И он так его боится, что в кулаке сжал.
Оттянул чужую страшную руку от себя, будто бы и лишился он этой руки.
Побледнел и заплакал: "Мамочка, мамочка..."А сам не знает, куда деться. Душа
врасплох, и ветер душит, то есть дует в разинутый от плача и нытья рот.
Привиделось ему, что будто и разглядывают кулак. Хотели они зека класть на
носилки, а ведь у того губищи в алых пузырях. Спохватились. Стали тормошить
да спасать, а зек-то на поверку мертв "Вроде помер..." - говорит один
другому. "Так ты еще пощупай." - "Не, чего и щупать - точно помер. Солдат,
зови начальника, отошла его душа. Скажи - трупешник у нас!"
санитаров и только их распоряжения ждал.
попасться. За чужие спины - шасть. Хорошо, что конвойники из автозаков на
мертвого глядеть повылазили, то есть и было за кем спрятаться.
караула да конвоя остервенели, от них же расторопка и на солдат нашла.
Солдаты, санитары, врачи из больнички под дождем столпились подле мертвого
зека, и кто ни попадя, с кем ни попадя ругаются, чей это теперь груз.
Конвойные орут, что они в Долинку живым доставили, а такого некуда им везти.
Лагерные на дыбы - за воротами его труп, пусть отвечают, кто уморил по
дороге. Сошлись было, что возможно смерть его оформить завтрашним днем,
чтобы не портить никому картинку. Но тут новый спор, кто ж кому за это
задолжал.
Капли то кружат, то сыплют, то застят белым-бело глаза, не иначе зима
вернулась.
кропила в отверстый рот, будто он никак не мог напиться, а если и умер, то
от жажды. И вот вокруг мертвого и заводило свой дикий хоровод ненастье, а он
лежал спокойный и недвижимый. Будто вихрящийся дождь и прорывы ветра сквозь
дождевой ток и бои грома были его душой. И душа эта металась исступленно над
неподвижным телом и билась об него. Степь лежала вдали будто освежеванная.
Черные кости саксаула торчали из земли. Мутные, буроватые от суглинка потоки
стекали в ложбины. А сама земля выворотилась этакой нутряной кишкой -
рыхлая, нежная и парная.
своими мыслями, сжимая в кулаке харчок, которого, верно, уж и след мокротный
простыл от его-то жара. Думал, что надобно его уничтожить, смыть. Что
чахотка - верная смертная смерть. Что вот он эту смерть в кулаке зажал, а
разжать страшится. Начальники сговорились на трех бутылках. Тут же все и
разбрелись, а Стрешнев остался стоять потерянный, сторожил свою смерть.
Санитары уже уносили зека на зону. Рука одна свесилась с носилок, и махала
ему, прощаясь, как живая. Санитары не подобрали ее. А у самых ворот вдруг
встряхнули носилки, уравняли труп, чтобы легче было нести, и рука сама собой
взмахнула да залетела старику на грудь.
караулку. Там начальник приказал раздеться и выжать белье. Стрешнев в
умывальню зашел. Разжал окостеневший кулак, а в ладошке ничего не оказалось.
Он ее к лампочке поднес, чтобы разглядеть, значит. А на ладошке алый следок
- чуть видно. Тогда же он руки стал мылом тереть. А потом об стену, об
кирпичную - до крови. И уж ждал своей смерти. Но не знал, как начальнику
доложиться. Так как он собирался умирать, то белья не выжал и остался в
сыром, будто заживо лег в могилу. Потом он чифирил в столовом помещении, а
солдаты расспрашивали про этап - знали, что ефрейтор охотился за колечком.
Стрешнев цедил горячий горький чифир и молчал, потому как солдаты отчего-то
стали ему чужими.
в койку, его мучил жар.
из тех, что встречали с ефрейтором этап. И другие прихворали, видать,
застудились. Но вот Стрешнев в бреду плевался, когда его на носилках в
санитарную машину несли, и кричал, что все они сдохнут. И даже не плевался,
от жара во рту была одна сухота, а губами из себя пустоту выталкивал,
бубнил. А солдаты по отбытии Стрешнева в госпиталь говорили, что ефрейтору
всегда везло. Что вот и теперь будет нежиться на чистом белье и сытой
больничной пайке. Что возвратится в роту, вылечившись от простуды, когда уже
будет тепло. Может, и летом. И что наверняка выменял Стрешнев желанное
колечко, только никому не сказал и не показал, чтобы не обчистили.
Задушевная песня
душу вверял и делался покорным, тихоньким, будто за одно это обещали
похоронить с оркестром.
разорвалось. Ребенка вызволили сечением из мертвой. А он от смерти материной
с рождения помрачился, то есть на всю жизнь душевнобольным стал. Дылдой