стрельбой в "Динамо". То вдруг увлекся шахматами и доигрался до олимпиады,
но после поражения сбежал из кружка, потому что проигрыш тоже отчего--то не
становился препятствием и не заманивал играть дальше, а как раз с легкостью
разочаровывал. А один день в своей жизни даже увлекся фехтованием. Разыскал
у черта на куличках эту секцию, отскакал там одно занятие с какой--то глупой
деревяшкой в руках и не понял, для чего это мне нужно. И это происходило у
меня во всем. Но вдруг попытки истратились. Наступил первый в жизни день
исчезновения.
выпускной вечер, одетые в костюмы, при галстуках, похожие на ухоженных
породистых собачек. Вдруг во двор вошли с улицы двое парней, показавшихся
сначала незнакомыми, а после в одном из них кто с недоумением, кто с испугом
стал узнавать... Вдовина. Тот был в ношеных старых не своих вещах -- в
шерстяном свитере на голое тело и в клоунски широченных выцветших штанах, с
дружком на много лет старше, которому годился сам в сыновья. Дядя тот
красовался просто в майке, откуда выдавались мускулистые руки в татуировках.
Они уселись в сторонке, как собутыльники, но уже через минуту Вдовин
нагловато поманил к себе разодетых мальчиков одного за другим -- не по
именам, а как чужих, незнакомых. Ничего другого не говоря, потребовал денег.
Одного заставил отдать себе галстук и нацепил его поверх свитера, громко
гогоча с дружком. Они творили что хотели.
чувствовал себя крупнее в толпе класса, старались сохранить независимость,
делая вид, что не замечаем этих двоих. Но было жутковато ощущать, какая
робость сковала нашу разодетую праздничную толпу и как с десяток неслабых
парней стояли, боясь шелохнуться, чем--то ему не угодить; а те, что отдали
ему свои вещи, теперь дожидались униженно их возвращения. Он, конечно,
понимал, что от него хотят отделаться пока что посмирнее из--за
неуверенности, молчанием и тем же унижением. Понимал он и то, что попал на
выпускной вечер, но нельзя было до конца ощутить одного -- интересно ли это
ему, да и помнит ли он, что находится среди знакомых с детства людей. И я в
этот миг почувствовал странное разочарование -- почувствовал, что и сам
пробыл все эти годы не в гуще себе подобных, а один--одинешенек. Что мне уже
неинтересна их жизнь и я не понимаю, отчего надо было нам жить так тесно,
почти как братьям да сестрам, воспитываться по одним правилам, как в
детдоме, носить одинаковую форму, десяток лет видеть одно и то же, а может,
и чувствовать, как сиамским близнецам, одинаковые страхи, радости и даже
страдания, чтоб в конце концов разойтись в разные стороны поодиночке,
навсегда забыв друг о друге и о том, что с нами было.
со мной, а я не знал, что стало с другими. Собрали кого-то из бывшего нашего
класса в начале девяностых годов похороны Толи Гладкова - тех, кто был его
товарищами в школе - из Германии, куда он попал служить уже под самый вывод
наших войск, пришел цинковый гроб. У Толи осталась жена и годовалый ребенок
- сын - которого он так и не увидел. Многих не было на похоронах еще и
потому, что не все еще возвратились с армейской службы; сам я только
очутился Москве, дуриком комиссованый из конвойных войск после полугода
службы - в декабре еще коричневый от азиатского, в кожу въевшегося, загара.
На похоронах я наврал про себя, когда спрашивали, что участвовал в
карабахских событиях и был контужен. Так я врал при виде цинкового гроба,
чувствуя Толика по глупости героем, глядя на казавшееся мужественным его
мертвое лицо и боясь сознаваться, что остался жив в армии сам, в общем-то,
из-за трусости. Тогда услышал я между шепотков у гроба многое. Больше всего
оглушило известие, что Алла Павловна Фейгина выехала еще на постоянное место
жительства в США -- как еврейка, по вызову какой--то еврейской репатрианской
организации как пострадавшая от "советского режима". Это было и изумление, и
потрясение - слышать как кто-то сказал о ней "еврейка", а не иначе, потому
что всю жизнь до этого не приходило никогда ни на слух, ни в сознание ничего
подобного. Мы знали, живя в Свиблове, что есть "татары" и "русские", а в
школе уже про учителей и о вообще о старших, кто распоряжался нашими
жизнями, думали только лишь как о далеких от нас людях, почти божествах. И
это ведь была Алла Павловна, что клялась партийным билетом выгнать меня из
школы, а исступленные эти крики рождал в ней вид моего ремня, полоски
брезентовой ткани, раскрашенной, как американский флаг,-- купленный у
фарцовщика ремень был тогда единственным моим богатством в смысле одежды. И
никого она так не мучила в классе на моей памяти, как нескольких
учащихся--евреев. Я помню, как она могла вслух сказать на своем уроке, что
Шендерману не мешало б в будущем сменить фамилию или что у Светланы
Горенштейн "врожденная тупость",-- и сама же обращала на них всеобщее
нездоровое внимание как на "евреев". А еще ненавидела люто пепси--колу,
заявляя как химик, что она представляет собой опасную химическую смесь
наподобие кислоты и что в нее добавляются наркотики. И в качестве пропаганды
здорового образа жизни устраивала образцово--показательные "уроки здоровья",
которыми особо гордилась и куда даже приглашались ею, как на званый обед,
инспекторы из роно да инструкторы из райкома комсомола: уроки о том, как
вредно и опасно для здоровья пить газированный напиток под этим названием.
Пепси--колу нашего производства можно было купить в любом продуктовом
магазине, но Алла Павловна на "уроке здоровья" выставляла пустую заводскую
бутылку нашенского разлива как экспонат и всерьез обращала внимание
школьников, что этикетка на этой бутылке раскрашена опять же не просто так,
а "цветами американского флага".
распродавала свои вещи и обзванивала всех, кто мог ее помнить и быть ей
благодарным -- своих любимцев из бывших учеников, родительниц, которых она
когда--то чем--то облагодетельствовала. Те, кто с нею разговаривал и что--то
у нее покупал, говорили, что никак не могла она распродать хрустальные вазы
-- лет двадцать ей на День учителя дарили от родительского актива
хрустальные вазы. Кто--то из тех же родительниц за бесценок и приобрел по
вазочке на память об Алле Павловне. Директор школы - еще один человек,
которого знал с детства - будто бы умерла. Толю Гладкова хоронили на
заброшенном кладбище за Яузой, без разрешения, так как у этого кладбища
давно не имелось в помине никакой конторы - только чтоб ближе к дому он был,
так хотели отупевшие от горя родителя, не желая понимать, что кладбище, где
не хоронили уж лет пятнадцать и после них никто уж, наверное, не решится
хоронить своих родных, когда-то скоро неминуемо сравняют с землей.
мама отводила меня в школу и приводила сама же домой, чтобы запомнил эту
дорогу.
же домов, их было шесть. Надо было пройти по тропинке из бетонных плит мимо
этих домов, после свернуть и идти прямо, а там перейти через спокойную
улицу. В том месте были киоски "Табак" и "Союзпечать", где продавали газеты
с журналами и всякую всячину (значки, воздушные шарики, авторучки), отчего я
всегда останавливался и заглядывался, начиная мечтать, как бы все это
однажды купить, и каждая побрякушка, безделушка, вещица завораживали только
во всем наборе, разнообразии и многоцветии. Когда перешел улицу, надо было
пройти наискосок чужими дворами, срезая угол, и перейти другую улицу; а
кругом были невеликие пятиэтажные дома, окруженные деревьями; у каких--то
домов росли почти куски леса, где прятались стаи ворон, что молчаливо сидели
на голых ветвях да сучьях, и не было их слышно, будто уснули.
заставлявший всегда думать о себе как о живом человеке, вставшем на пути; и
мне отчего--то грезилось, что в доме этом люди живут счастливей, чем в моем.
То же было и с киоском "Табак": проходя мимо него, всегда я поневоле о нем
думал с замиранием, как о чем--то запретном, запоминая все до мелочей -- и
наименования сигарет, и даже душок горьковато--травянистый.
дальнейшем мое сознание. Лет в десять я попробовал сигарету, и с тех пор
курю, но так не случилось отчего--то со многими, кто в школу ходил другой
дорогой. Коллекционировал горячечно все, что продавалось в киоске
"Союзпечать",-- от значков до марок, отчего развились и азарт, и
мечтательность, да и жадность, как у рыбешки, хватающей все блестящее.
Многоэтажный серый дом, виду которого я всякий раз в душе завидовал,
сравнивая с тем, в котором жил, влюблял меня только в девушек, живших в нем,
но любовью неуверенной в себе, подневольной. А шагая по бетонным плитам, я
до сих пор испытываю подспудно чувство покоя, и оно очень явственное,
выпуклое, как бывало всегда, когда выходил я поутру из дома, и беспокойство
невольного пробуждения тут же рассеивалось на воздухе; зимой, в утренней
лиловой мгле, шагая невесомо, пружинисто по спрессованному морозом снежному
насту, серебрящемуся наподобие лунного грунта, приходил в себя от ощущения
своей нездешности, будто и вправду оказался на Луне, а то, что ярко, холодно
светило в мглистом небе, казалось жалостливо Землей. Странность, похожая на
заучивание. Был такой гипноз: иду учиться. И вот уже, из дома выходя, готов
к тому, чтоб заучивать все, что услышу да увижу. А эта дорога от дома до
школы -- первый попавшийся, самый навязчивый урок.
Файл взят из библиотеки "Мир книг" http://book-world.narod.ru