как-то особенно торжественно и проникновенно, - расплачется, как всегда,
когда от него требуют, чтобы он "показал себя", когда его экзаменуют или
испытывают его способности и присутствие духа, чем так любит заниматься
папа. И зачем только мама просила его не волноваться! Она хотела его
ободрить, а вышло еще хуже. Он это ясно чувствовал. Теперь они стоят и
смотрят на него. Ждут, боясь, что он заплачет... А раз так, ну можно ли не
заплакать? Он поднял ресницы, стараясь встретиться глазами с Идой; она
теребила цепочку на груди и, грустно улыбаясь, поощрительно кивала ему
головой. Им овладело неодолимое желание прижаться к ней, дать ей увести
себя, не слышать ничего, кроме ее низкого голоса, успокоительно
бормочущего: "Ну, полно, полно, мой мальчик, бог с ним, с этим
стихотворением..."
стола, он ждал. Он не улыбался - о нет! - он никогда не улыбался в
подобных случаях. Вскинув одну бровь, он хмуро оглядывал фигурку
маленького Иоганна испытующим, более того - холодным взглядом.
глазами собравшихся и, несколько ободренный нежностью, светившейся в
устремленных на него глазах бабушки и тети Тони, произнес тихим, немножко
глуховатым голосом:
ты зачем-то сложил на животе, навалился на рояль. Прежде всего - стой
свободно! Говори свободно! Поди-ка встань вон там, между портьерами!
Голову выше! Опусти руки!
голову, но ресницы его остались опущенными, так что глаз не было видно.
Наверно, в них уже стояли слезы.
прервавший его:
громче! А ну, еще раз! "Воскресная песнь пастуха"...
остаток сил и самообладания. Но надо, чтобы он умел постоять за себя! Не
давал бы сбить себя с толку! Сохранял бы мужество и твердость духа.
повторил он.
выглядывавшая из темно-синего, узкого у запястья и украшенного якорем
рукава матроски, судорожно вцепилась в парчовую портьеру.
стихов. От безграничного сострадания к самому себе голос Ганно прервался,
из-под ресниц начали проступать слезы. Тоска охватила его, тоска по тем
ночам, когда он, прихворнув, с немного повышенной температурой и краснотой
в горле, лежал в постели, а Ида подходила, чтобы напоить его, и, любовно
склоняясь над ним, переменяла холодный компресс на его лбу... Он весь
поник, положил голову на руку, уцепившуюся за портьеру, и расплакался.
произнес сенатор и поднялся. - О чем ты плачешь? Плакать тебе надо о том,
что даже в _такой_ день ты не можешь собраться с силами и доставить мне
удовольствие. Что ты, девчонка, что ли? Что из тебя получится, если и
дальше так пойдет? Или ты собираешься всю жизнь купаться в слезах, когда
тебе надо будет выступать публично?..
публично!"
пошел в столовую, а Ида Юнгман, стоя на коленях, вытирала глаза своему
питомцу и ласково его журила.
Христиан разошлись по домам: сегодня им предстояло еще обедать здесь, у
Герды, вместе с Крегерами, Вейншенками и дамами Будденброк. Сенатору
волей-неволей надо было присутствовать на обеде в ратуше, но он надеялся
не слишком задержаться там и вечером еще застать у себя всех в сборе. За
украшенным гирляндами столом он выпил несколько глотков чаю из блюдечка,
быстро съел яйцо и уже на лестнице несколько раз затянулся папиросой.
башмаком, напяленным на левую руку, и с сапожной щеткой в правой - с носа
у него, как всегда, свисала продолговатая капля - предстал перед хозяином
на нижней площадке, где стоял на задних лапах бурый медведь, держа в
передних поднос для визитных карточек.
монету, прошел через сени в приемную при конторе. Там навстречу ему
поднялся кассир, долговязый человек с преданными глазами, и в изысканных
выражениях поздравил его от имени всех служащих. Сенатор коротко
поблагодарил и сел на свое место у окна. Но не успел он еще придвинуть к
себе газеты и нераспечатанные письма, как раздался стук в дверь и
появились первые поздравители.
они вошли, тяжело ступая, с простодушными улыбками на лицах и шапками в
руках. Глава делегации сплюнул на пол бурый недожеванный табак, подтянул
брюки и, собравшись с силами, заговорил что-то о "сотне лет" и еще
"многих, многих сотнях лет...". Сенатор в ответ посулил им значительную
прибавку жалованья за эту неделю и отпустил их.
им в дверях показалась кучка матросов, присланных под командой двух
штурманов с "Вулленвевера" и "Фридерики Эвердик", в настоящее время
стоявших в здешней гавани. Следом за ними пришла депутация от грузчиков -
парни в черных блузах, коротких штанах и цилиндрах. Кроме того, в контору
заглядывал то один, то другой из сограждан, портной Штут с
Глокенгиссерштрассе, в черном сюртуке поверх шерстяной фуфайки, кое-кто из
соседей; принес свои поздравления и владелец цветочного магазина Иверсен.
Старик почтальон, с белой бородой, вечно слезящимися глазами и серьгами в
ушах, чудак, которого сенатор, когда бывал в духе, неизменно приветствовал
как "господина обер-почтмейстера", крикнул еще с порога: "Я не затем,
господин сенатор, ей-богу, не затем пришел! Люди хоть и говорят, что здесь
никого без подарка не отпускают, да я-то не затем!.." Но деньги он все же
принял с благодарностью и удалился. Поздравителям конца не было. В
половине одиннадцатого горничная доложила сенатору, что в гостиной у г-жи
сенаторши уже начался прием.
лестнице. Возле дверей гостиной он на мгновенье задержался перед зеркалом,
поправил галстук и с наслаждением вдохнул запах смоченного одеколоном
носового платка. Он был очень бледен, и, хотя все время покрывался потом,
ноги и руки у него застыли. Бесконечные посетители в конторе довели его до
полного изнеможения. Он вздохнул и вошел в залитую солнечным светом
гостиную, чтобы приветствовать консула Хунеуса, лесоторговца и
пятикратного миллионера, его супругу, их дочь с мужем, сенатором доктором
Гизеке. Они все вместе прибыли из Травемюнде, где, как и большинство
видных семей города, проводили июль месяц, прервав ради будденброковского
юбилея курс морских купаний.
вошел консул Эвердик, сын покойного бургомистра, с супругой, урожденной
Кистенмакер. А когда консул Хунеус распрощался и двинулся к двери,
навстречу ему уже шел его брат, который хоть и имел на миллион меньше, но
зато был сенатором.
барельефом с музицирующими амурчиками почти не затворялась, позволяя
видеть ярко освещенную солнцем парадную лестницу, по которой то и дело
спускались и поднимались поздравители. Но поскольку в гостиной и в
прилегающем к ней коридоре было просторно и в отдельных группах гостей уже
завязались интересные разговоры, число прибывающих быстро превысило число
уходящих, так что вскоре горничная была освобождена от обязанности
открывать и закрывать двери - их попросту оставили открытыми. Всюду гул
мужских и женских голосов, рукопожатия, шутки, громкий, веселый смех,
звенящий вверху между колонн и отдающийся под стеклянным потолком парадной
лестницы.
гостиной, принимает поздравления - то чисто формальные, сдержанные, то
радостные, идущие от всего сердца. Вот все почтительно приветствуют
бургомистра доктора Лангхальса, благообразного невысокого человека с
тщательно выбритым подбородком, упрятанным в пышный белый галстук, с
короткими седыми бакенбардами и утомленным взглядом дипломата. Вслед за
ним входит виноторговец консул Эдуард Кистенмакер со своим братом и
компаньоном Стефаном - старым другом и восторженным почитателем сенатора
Будденброка, и с невесткой, пышущей здоровьем дамой, дочерью крупного
землевладельца. Вдовствующая сенаторша Меллендорф уже восседает в гостиной
на самой середине софы, когда ее сын, консул Август Меллендорф, со своей
супругой Юльхен, урожденной Хагенштрем, появляются в дверях и, принеся
поздравления хозяевам, проходят по гостиной, раскланиваясь налево и
направо. Консул Герман Хагенштрем прислонился своим тяжелым телом к
лестничным перилам и, громко дыша в рыжеватую бороду приплюснутым к
верхней губе носом, болтает с сенатором доктором Кремером, начальником
полиции; по лицу Кремера, обрамленному каштановой с проседью бородой,