попал в беспризорники, его мать -- в психиатрическую больницу (из которой,
кажется, уже не вышла), его отец -- в трехлетнюю ссылку в Саратов? Одну из
версий читатель может найти в поэме "Память", другая, мало от нее
отличающаяся, есть в письме Марта к Митуричу. Он пишет, что "находясь в
невменяемом состоянии (читай -- в очень пьяном -- Е.В.) выразился о ком-то
неудобным с точки зрения расовой политики образом". Похоже, и вправду имел
место крупный мордобой, о котором рассказано в поэме. Март получил три года
ссылки и, как показала история, тем самым обрек себя в скором будущем на
новый арест и гибель.
Елагина: в Хабаровском краеведческом музее хранится архив старшего брата
Венедикта Марта -- Николая Николаевича Матвеева-Бодрого (1891-1979), а в нем
-- письма Венедикта Марта из Саратова к сыну в Царское Село (уже тогда оно
называлось Детским) с начала декабря 1928 года по 6 мая 1929 года, писем
этих более десятка*. В письме к братьям Петру и Николаю от 23 ноября 1928
года Венедикт Март писал: "Дорогие мои! Со мною стряслось то, что называется
"большое несчастье" <...> Оторван от Томилино совершенно уже пять
недель!.."*. Короче говоря, вычисляется почти точная дата: арестован
поэт-футурист был в середине октября 1928 года. Кстати, это письмо послано
еще из саратовского изолятора: прибыв туда по этапу, вышел из него Венедикт
Март лишь 27 ноября 1928 года. В письме от 22 декабря того же года к сыну он
писал из Саратова: "Дорогой мой сыночек Заенька! Вчера видел Панферова: он
приехал на несколько дней в Саратов. Панферов рассказывал, как ты был у него
в Москве!" В письме от 7 января 1929 года есть фраза: "Очень рад, что Даня
обещал тебе помочь устроиться в школу". А ведь Даня -- не кто иной, как
Даниил Хармс (1905-1942, репрессированный в 1941 году и скончавшийся в
тюремной больнице). Передавал Венедикт Март привет через сына в Детское село
"всем Лесохиным -- и большим и маленьким". Короче говоря, не в Саратов
отправил Федор Панферов будущего Ивана Елагина, а к родне в Детское село, и
лишь через полгода тот попал к отцу в Саратов. По крохам собираются факты:
живя в пригороде Ленинграда, общался Зангвильд-Иван и с Ювачевыми, и с
Лесохиными, и с Матвеевыми. То ли позабылся этот полугодовой эпизод в жизни
поэта, то ли показался не особенно значительным -- но в поэтических
воспоминаниях Елагина о нем нет ни слова. Жаль: это было время единственной
уцелевшей переписки двух поэтов, отца и сына.
-- а его "литературным агентом", получавшим и авторские и экземпляры, и
гонорары был сын, которому шел всего-то одиннадцатый год. Образ отца не
случайно оказался столь важен для творчества Ивана Елагина. "Поэт седой и
нищий" в "Звездах" -- это Венедикт Март. "Человек под каштаном / с друзьями
простился вчера. / На рассвете туманном / Уводили его со двора" -- в
позднем, очень важном для Елагина стихотворении "Худощавым подростком..." --
это Венедикт Март. В стихотворении "Семейный архив" -- возможно,
инспирированном моей находкой писем к Митуричу, среди "воображаемого архива"
--
"писали", и четыре письма в РГАЛИ тоже хранятся, -- но никто его не
"приглашал участвовать": я там не работал, а свои собственные рукописи
предпочитал хранить на Западе, у друзей.
восьмой". В знаменитом стихотворении "Амнистия" (около 1970) Елагин тоже
писал: "Еще жив человек / Расстрелявший отца моего / Летом, в Киеве, в
тридцать восьмом". Венедикт Март был арестован 12 июня 1937 года, после чего
Иван остался в квартире с мачехой, Клавдией Ивановной, но 31 октября того же
года арестовали и ее. Месяц за месяцем Иван ходил к тюремному окошку с
передачей ("Бельевое мыло / В шерстяном носке, / Банка мармелада, / Колбасы
кусок, / С крепким самосадом / Был еще носок; / Старая ушанка, / Старый
свитерок, / Чернослива банка, / Сухарей кулек..." -- так он сам описал ее в
стихотворении "Передача"), но передачу не принимали, а вскоре следователь по
фамилии Ласкавый объявил по телефону: "Японский шпионаж, десять лет со
строгой изоляцией". Сын, понятно, обвинению не поверил, и того, что "десять
лет со строгой изоляцией" -- эвфемизм расстрела, не знал; он продолжал
ходить с передачами к тюрьме, хотя отца давно -- между 12 и 15 июня 1937
года, надо полагать -- расстреляли, и в расстрельных списках НКВД за эти дни
должно было бы значиться его имя; дольше трех дней в незабвенном тридцать
седьмом арестованных дожидаться не заставляли. Хотя списки эти не только не
найдены, но едва ли когда-нибудь найдены будут: "Перед приходом гитлеровцев
над официальными киевскими учреждениями вился густой дым. Жгли архивы"* --
как пишет в своих воспоминаниях о Венедикте Марте его младший современник,
поэт Яков Хелемский. Иными словами, целый год ходил Ваня Матвеев с передачей
к мертвому отцу.
машинистом которой себя считал, то ли случилось это просто по закону больших
чисел, но сам Иван Матвеев каким-то образом арестован не был. А вел себя
Иван в те годы ох как неосторожно -- прочтите хотя бы о "рабстве" в поэме
"Память". А бывало и похуже. Вот что рассказал мне в письме от 8 июня 1989
года другой выдающийся поэт русского зарубежья, Николай Моршен (собственно
-- Николай Марченко: писателей "второй волны" без псевдонимов почти нет):
знакомства от своего университетского друга: он кончал с Ваней десятилетку.
Через недельку-другую после нашей первой встречи мы встретились в антракте
на концерте певца Доливо (м.б. слышали?)* .И он сразу же мне сказал: "А я
вчера стишок написал:
куда-нибудь с доносом. Потом мы встретились на улице занятого немцами Киева
уже в 41 году. Я испугался за него, так как считал Залика (так его звали
тогда) стопроцентным евреем (он фифти-фифти). Несколько раз заходил к нему в
гости. Они с Люшей первое время очень бедовали. После войны он приезжал ко
мне в Гамбург (я жил там не в лагере ди-пи, а на частной квартире и работал
на верфи "разнорабочим", как теперь говорят). У меня на кухне он написал
первые две строфы своего знаменитого "Уже последний пехотинец пал". В США мы
виделись только в 1982 году, когда я, совершая с женой поездку по стране на
своем автодомике, заехал к нему в Питсбург и провел с ним вечер. Напомнил
ему о встрече на концерте Доливо и сказал: "Прослушал я твое четверостишие,
смотрю на тебя и думаю: кто стоит передо мной -- дурак или провокатор? К
счастью, оказалось -- дурак!" Он с этой оценкой полностью согласился".
книжка: поэтесса Людмила Титова (1921-1993), в 1988 году узнавшая из
"Огонька" и других журналов о судьбе своего довоенного возлюбленного,
написала о нем воспоминания: бесхитростные, очень женские, спорные,
неточные, -- однако поэтесса была уже смертельно больна, а память, вечный
наш благожелательный редактор, многое перекроила. Но о многом из довоенной
жизни Елагина, помимо этих воспоминаний, узнать просто неоткуда. Титова
называет дату их знакомства -- 1937 год. И вспоминает свой первый визит на
Большую Житомирскую, 33, где жили Матвеевы -- и отец, и сын, и вторая жена
отца, -- тогда еще никто не был арестован:
ответила тем же. Он был в пестром восточном халате и тюбетейке, что-то взял
на подзеркальнике и вышел. Кажется, больше я его не видела. Много позже я
узнала, что он тоже поэт <...>.
Как-то я увидела шутливую записку Залика отцу, написанную по поводу того,
что он не утерпел и "похитил" у него папиросу:
другу"*.
тираж журнала -- 1 110 000 экземпляров, а до того они много раз печатались в
эмиграции -- иначе говоря, сотни тысяч читателей знают из этой поэмы, как
происходил арест Венедикта Марта: "Рукописи, брошенные на пол..." Кое-что
добавляют к этой картине слова из воспоминаний Титовой: