одиночества, от холода, оттого, что никого нет кругом. А может,
я еще и преступление совершил - ручку-то. Поехать куда-нибудь,
повалиться кому-нибудь в ноги, сказать, что вот, мол, так и
так, я, лекарь такой-то, ручку младенцу переломил. Берите у
меня диплом, недостоин я его, дорогие коллеги, посылайте меня
на Сахалин. Фу, неврастеник!
так страшно, и самому себе казался жалкой собачонкой, псом,
бездомным и неумелым.
такой радостный, вечно родной фонарь у ворот больницы. Он
мигал, таял, вспыхивал и опять пропадал и манил к себе. И при
взгляде на него несколько полегчало в одинокой душе, и когда
фонарь уже прочно утвердился перед моими глазами, когда он рос
и приближался, когда стены больницы превратились из черных в
беловатые, я, вчезжая в ворота, уже говорил самому себе так:
уже мертвому младенцу. Не о ручке нужно думать, а о том, что
мать жива".
уже внутри дома, поднимаясь к себе в кабинет, ощущая тепло от
печки, предвкушая сон, избавитель от всех мучений, бормотал
так:
одиноко"
кипятком. Я с презрением швырнул бритву в ящик. Очень, очень
мне нужно бриться...
многообразным, сложным и страшным, хотя теперь я понимаю, что
он пролетел, как ураган. Но вот в зеркале я смотрю и вижу след,
оставленный им на лице. Глаза стали строже и беспокойнее, а рот
увереннее и мужественнее, складка на переносице останется на
всю жизнь, как останутся мои воспоминания. Я в зеркале их вижу,
они бегут буйной чередой. Позвольте, когда еще я трясся при
мысли о своем дипломе, о том, что какой-то фантастический суд
будет меня судить и грозные судьи будут спрашивать:
университет!"
существует фельдшер Демьян Лукич, который рвет зубы так же
ловко, как плотник - ржавые гвозди из старых шалевок, но такт и
чувство собственного достоинства подсказали мне на первых же
шагах моих в Мурьевской больнице, что зубы нужно выучиться
рвать и самому. Демьян Лукич может и отлучиться или заболеть,
а акушерки у нас все могут, кроме одного: зубов они, извините,
не рвут, не их дело.
физиономию передо мной на табурете. Это был солдат, вернувшийся
в числе прочих с развалившегося фронта после революцви. Отлично
помню и здоровеннейший, прочно засевший в челюсти крепкий зуб с
дуплом. Щурясь с мудрым выражением и озабоченно покрякивая, я
наложил щипцы на зуб, причем, однако, мне отчетливо вспомнился
всем известный рассказ Чехова о том, как дьячку рвали зуб. И
тут мне впервые показалось, что рассказ этот нисколько не
смешон.
выскочили изо рта с зажатым окровавленным и белым предметом в
них. Тут у меня екнуло сердце, потому что предмет это
превосходил по объему всякий зуб, хотя бы даже и солдатский
коренной. Вначале я ничего не понял, но потом чуть не зарыдал:
в щипцах, правда, торчал и зуб с длиннейшими корнями, но на
зубе висел огромный кусок ярко белой неровной кости.
подкосились. Благословляя судьбу за то, что ни фельдшера, ни
акушерок нет возле меня, я воровским движением завернул плод
моей лихой работы в марлю и спрятал в карман. Солдат качался на
табурете, вцепившись одной рукой в ножку акушерского кресла, а
другою - в ножку табурета, и выпученными, совершенно ошалевшими
глазами смотрел на меня. Я растерянно ткнул ему стакан с
раствором марганцевокислого кали и велел:
выпустил его в чашку, тот вытек, смешавшись с алою солдатской
кровью, по дороге превращавсь в густую жидкость невиданного
цвета. Затем кровь хлынула изо рта солдата так, что я замер.
Если бы я полоснул беднягу бритвой по горлу, вряд ли она текла
бы сильнее. Отставив стакан с калием, я набрасывался на солдата
с комками марли и забивал зияющую в челюсти дыру. Марля
мгновенно становилась алой, и, вынимая ее, я с ужасом видел,
что в дыру эту можно свободно поместить больших размеров сливу
ренклод.
длинные полосы марли из банки. Наконец кровь утихла, и я
вымазал яму в челюсти йодом.
своему пациенту.
некоторым изумлением глядя в чашку, полную его крови.
заезжай завтра или послезавтра показаться мне. Мне... видишь
ли... нужно будет посмотреть... У тебя рядом еще зуб
подозрительный... Хорошо?
удалился, держась за щеку, а я бросился в приемную и сидел там
некоторое время, охватив голову руками и качаясь, как от зубной
у самого боли. Раз пять я вытаскивал из кармана твердый
окровавленный ком и опять прятал его.
возьми! Зачем я сунулся к нему со щипцами?"
трясти. Сперва он ходит, рассказывает про Керенского и фронт,
потом становится все тише. Ему уже не до Керенского. Солдат
лежит на ситцевой подушке и бредит. У него 400. Вся
деревня навещает солдата. А затем солдат лежит на столе под
образами с заострившимся носом.
я уже не врач, а несчастный, выброшенный за борт человек,
вернее, бывший человек.