Гуинпленов, это было как бы его раздвоение; позади - ребенок в лохмотьях,
вышедший из мрака, бездомный голодный бродяга, дрожащий от холода и
вызывающий смех; впереди - блистательный, гордый, пышный вельможа,
ослепляющий своим великолепием весь Лондон. Он сбрасывал старую оболочку и
срастался с новой. Он расставался с существованием фигляра и становился
лордом. Меняя внешний облик, порой меняют душу. Минутами все это казалось
слишком похожим на сон. Это было так сложно, это было и дурно и хорошо. Он
думал о своем отце. Как мучительно думать об отце, которого не знаешь! Он
старался себе представить его. Он думал о брате, о котором ему только что
сказали. Итак, у него есть семья. Как? Семья - у него, у Гуинплена! Он
терялся в фантастических догадках. Воображение рисовало ему великолепные
картины, перед ним, как облака, проходили величественные шествия; ему
чудились трубные звуки.
входит туда, полный новых идей. Сколько надо ему сказать! Как много
накопилось у него мыслей! Какое огромное преимущество имеет он перед ними
- он, человек, столько видевший, столько испытавший, столько переживший,
столько страдавший, человек, который может крикнуть им: "Все то, от чего
вы так далеки, мне было близко!" Этим патрициям, живущим в искусственном,
ложном мире, он бросит в лицо голую правду, и они затрепещут, ибо он
ничего не скроет, и они станут рукоплескать ему, потому что он будет
велик. Он будет головою выше этих всесильных людей, могущественнее их
всех; он предстанет перед ними носителем света, ибо явит им истину, и
меченосцем, ибо откроет им справедливость. Какое торжество!
проносились в мозгу Гуинплена, он беспрерывно двигался, как бы в бреду:
опускался в первое попавшееся кресло, впадал в минутное забытье и вдруг
снова вскакивал. Он ходил взад и вперед по комнате, глядел на потолок,
рассматривал короны, изучал непонятные ему изображения на гербе, ощупывал
бархатную обивку стен, передвигал стулья, разворачивал свитки грамот,
разбирал титулы - Бекстон, Хомбл, Гемдрайт, Генкервилл, Кленчарли,
сравнивал между собою сургучные оттиски королевских печатей, дотрагивался
до их шелковых шнурков, подходил к окну, прислушивался к журчанию
водомета; устремлял взор на статуи, с терпением лунатика пересчитывал
мраморные колонны и говорил: "Да, все это явь".
слабость, усталость? Утолял ли он жажду и голод, спал ли он? Если да, то
бессознательно. При сильном душевном потрясении человек удовлетворяет свои
физические потребности без всякого участия мысли. К тому же мысли
Гуинплена рассеивались, как дым. Разве в ту минуту, когда черное пламя
вырывается из клокочущего кратера, вулкан отдает себе отчет в том, что на
траве, у его подножия, пасутся стада?
тем и в сознание Гуинплена.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ЛИЧИНЫ УРСУСА
1. ЧТО ГОВОРИТ ЧЕЛОВЕКОНЕНАВИСТНИК
растерявшись, так и замер в закоулке, откуда он наблюдал за всем
происходившим. В ушах у него еще долго раздавались скрип замков и лязг
засовов, похожие на радостный визг тюрьмы, поглотившей еще одного
несчастного. Он ждал. Чего? Он высматривал. Что? Эти неумолимые двери,
однажды замкнувшись, распахиваются уже не скоро; они кажутся окаменевшими,
навсегда застывшими неподвижно во мраке и с трудом поворачиваются на своих
петлях, в особенности когда надо кого-нибудь выпустить; войти - можно,
выйти - дело другое. Урсус знал это. Но человек так устроен, что он ждет
иногда помимо своей воли, даже зная, что ждать уже нечего. Чувства,
толкающие нас на какие-нибудь действия, продолжают проявляться вовне, как
бы в силу инерции, даже тогда, когда предмета, на который они были
направлены, уже нет, и заставляют нас еще в течение какого-то времени
стремиться к исчезнувшей цели. Бесполезное ожидание, бессмысленное
стояние, потеря времени, когда внимание приковано к предмету, уже
скрывшемуся из виду, - все это каждому не раз приходилось переживать.
Продолжаешь чего-то выжидать с безотчетным упорством. Сам не знаешь
почему, но остаешься на том же месте. То, что было начато сознательно,
продолжаешь по какой-то инерции. Такое упорство истощает и приводит к
упадку сил. Хотя Урсус во многом отличался от других людей, однако и он
все еще стоял как вкопанный: он погрузился в состояние настороженного
раздумья, охватывающего нас перед лицом огромного события, перед которым
мы бессильны. Он смотрел на черные стены - то на низкую, то на высокую,
смотрел на калитку, на прибитую над нею виселичную лестницу, на ворота,
над которыми красовалось изображение черепа; он был как бы зажат в тиски
между тюрьмой и кладбищем. В этой пустынной улице, которую все старались
обойти, было так мало прохожих, что Урсуса никто не замечал.
карауле, и медленно поплелся назад. Уже вечерело, - так долго он пробыл
здесь. Он то и дело оборачивался и смотрел на страшную калитку, за которой
скрылся Гуинплен. Взгляд у него был тупой и застывший. Он добрел до конца
переулка, повернул за угол, прошел один переулок, потом другой, смутно
припоминая дорогу, которая несколько часов тому назад привела его сюда. Он
то и дело оглядывался, как будто мог увидать тюремную калитку, хотя улица,
где находилась тюрьма, осталась далеко позади. Мало-помалу он приближался
к Таринзофилду. Переулки, прилегавшие к ярмарочной площади, представляли
собой пустынные тропинки между оградами садов. Он шел, согнувшись, вдоль
изгородей и рвов. Но вдруг он остановился и воскликнул:
о том, что человек понял, наконец, в чем дело.
Конечно, он мятежник! И я укрывал у себя мятежника. Ну, теперь я избавился
от него. Он осрамил нас. Его упекли на каторгу! И поделом! На то и законы.
Ах, неблагодарный! А я-то воспитывал его! Вот и старайся тут! Кто тянул
его за язык? Туда же, рассуждать! Совать нос в государственные дела!
Скажите пожалуйста! У самого в кармане ломаный грош, а он разглагольствует
о налогах, обо всем, что нисколько его не касается! Позволять себе
высказывать суждения о пенни! Глумиться над королевской медной монетой!
Оскорблять ее величество! Разве фартинг не то же самое, что королева? На
нем ее изображение, черт возьми, ее священное изображение! Есть у нас
королева или нет? Ну, так изволь уважать ее позеленевшие медяки. В
государстве все связано одно с другим. Это надо зарубить себе на носу.
Я-то пожил на свете. Я знаю жизнь. Мне, пожалуй, скажут: вы, значит,
отрекаетесь от политики? Ну, разумеется. Политика, друзья мои, интересует
меня, как прошлогодний снег. Однажды меня ударил тростью один баронет. Я
сказал себе: "Довольно с меня, теперь я понял, что такое политика".
Королева отбирает у народа последний грош, и народ ее благодарит. Нет
ничего проще. Остальное касается лордов. Их сиятельств, вельмож духовных и
светских. А Гуинплена под замок! А Гуинплена на галеры! Так и надо, это
справедливо. Это вполне резонно, великолепно, заслуженно и законно. Сам
виноват. Не болтай лишнего. Что ты - лорд, что ли, дурак этакий?
Жезлоносец арестовал его, судебный пристав увел, шериф держит в своих
руках. Теперь, должно быть, его, как петуха, ощипывает какой-нибудь
законовед. О, это молодцы! Они тебя выведут на чистую воду! Законопатили
тебя, голубчика! Тем хуже для тебя, тем лучше для меня. Ей-богу, я очень
рад. Скажу по совести, мне везет. Какую глупость я сделал, подобрав этого
мальчишку и девчонку! Нам с Гомо жилось так спокойно. И зачем только эти
негодяи приплелись ко мне в балаган? Мало я возился с ними, когда они были
еще малышами! Мало я таскал их за собою! Стоило спасать их! Его, такого
урода, ее - слепую на оба глаза! Вот и отказывай себе во всем! Сколько
пришлось голодать из-за них! И вот они вырастают, да еще и влюбляются друг
в дружку! Любовь двух калек! Вот до чего мы докатились! Жаба и крот -
идиллия, нечего сказать! И все это творилось у меня под носом. Это и
должно было кончиться вмешательством правосудия. Жаба заквакала о политике
- очень хорошо! Теперь у меня руки развязаны. Когда явился жезлоносец, я
сперва ошалел, сразу не поверил собственному счастью; мне казалось, что
это мне померещилось, что это невозможно, что это кошмар, что это мне во
сне приснилось. Но нет, это не игра воображения. Так оно и есть. Гуинплен
в самом деле сидит в тюрьме. Само провидение позаботилось об этом. Этот
урод наделал такого шуму, что обратил внимание властей на мое заведение и
на моего бедного волка. И вот Гуинплена больше нет. Я могу считать себя
избавленным от обоих сразу. Одним выстрелом двух зайцев убили. Ведь Дея
умрет от всего этого. Когда она больше не увидит Гуинплена - а она его
видит, идиотка! - она решит, что ей незачем жить, она скажет себе: "Что
мне делать на этом свете?" - и тоже уберется прочь. Счастливого пути! К
черту обоих! Я всегда терпеть их не мог! Подыхай же, Дея! Ах, как я
доволен!