меня Аои, когда я трясся в ее объятиях. - Нет, нет. Надо научиться оставлять
это, как оно есть. И страх, и стыд - как они есть". И она, самая утонченная
и разборчивая из женщин, подавала мне пример: никогда не вздрагивала и не
жаловалась, проявляла железное спокойствие, даже если тараканы забирались в
ее волосы. И мало-помалу я начал вести себя, как она.
становилась воплощением Зинат Вакиль. Она объяснила мне, что ее задача
оказалась выполнимой из-за тонкой пленки лака, наложенной поверх нижнего
слоя краски. Два мира стояли на ее мольберте, разделенные невидимой
границей, которая делала возможным их окончательное разделение. Но при этом
разделении одному из миров предстояло погибнуть, а другой легко мог быть
поврежден. "Запросто, - сказала мне Аои, - например, если моя рука дрогнет
от страха". Она чрезвычайно изобретательно находила практические резоны для
того, чтобы не бояться.
упал в огонь. Но разве она, Аои, заслужила такой конец? Она была странницей
и немало перестрадала в жизни, но как уютно ей было в этой оторванности от
корней, как легко в самой себе! Так что, в конце концов, человеческое "я"
оказывалось мыслимо как нечто автономное, и мультипликационный моряк Попай -
как и Иегова -был, похоже, близок к истине. Я - это я, вот кто я такой, ясно
вам? И к чертям собачьим все эти ваши корни. Божье имя оказалось заодно и
нашим именем. Я это я это я это я это я... Так скажи сынам Израилевым: я
сам, Сущий, послал себя к себе.
долгое время не позволяла Васко видеть ее страх.
внешностью и не поведением. Пугал словами, которые я писал на бумаге, этим
ежедневным молчаливым пением о моей жизни. Читая мои записки прежде, чем
Васко их забирал, узнавая всю правду об истории, в которую она была безвинно
вовлечена, - она содрогалась. Ужасаясь тому, как мы поступали друг с другом
из поколения в поколение, она с ужасом думала о том, что мы способны
сотворить сейчас, сотворить с самими собой и с ней. В самых тяжких местах
повести она закрывала лицо руками, и голова ее начинала трястись. Я,
нуждавшийся в ее спокойствии, державшийся за ее самообладание, как за
спасательный круг, в смятении ощущал свою ответственность за эти судороги.
жалобно, как ребенок, ищущий опоры у воспитательницы. - Неужто действительно
совсем, совсем скверная?
плантации пряностей, смерть Эпифании в домашней церкви на глазах у Ауроры.
Тальк, мошенничество, смертоубийство.
просто ужасно. - И, помолчав, добавила: -Почему вы не могли просто...
успокоиться?
клоунами. Напишите это на наших могилах, прошепчите это ветру: несчастные да
Гама! Несчастные Зогойби! Они просто не умели успокаиваться.
если бы она была с нами и оркестровала нас, наша фея гласных звуков... Может
быть, тогда. Может быть, в иной жизни, за развилкой пути она пришла бы к
нам, и мы все были бы спасены. Ведь в нас есть, в каждом из нас, некая доля
света, доля иной возможности. Мы начинаем жизнь с ней и с ее темной
противодолей, и они до самого конца тузят и лупят друг друга, и если драка
кончится вничью, нам, считай, еще повезло.
я нашел мою Химену.
читать; и все-таки читала, вливая в себя каждый день еще немного ужаса, еще
немного отвращения. Я умолял ее простить меня, я сказал ей (во мне до конца,
выходит, сохранились дурацкие пережитки катоиудейства!), что хочу получить
от нее отпущение грехов. Она ответила: "Я этим не занимаюсь. Ищите себе
священника". После этого расстояние между нами увеличилось.
низко и дождем посыпался нам в глаза. У меня начались долгие приступы кашля,
когда, выворачиваясь наизнанку и истекая слезами, я чуть ли не желал
задохнуться и умереть, оставив Миранду ни с чем. Моя рука дрожала над листом
бумаги, Аои часто прекращала работу, брела, звеня цепью, к стене и там, сев
и обхватив себя руками, собиралась с духом. Теперь я тоже был в ужасе, ибо
воистину ужасно было видеть, как ослабевает эта сильная женщина. Но когда, в
эти последние дни, я пытался утешить ее, она отталкивала мою руку. И конечно
же, Миранда все это видел, видел упадок ее душевных сил и наше отчуждение;
он веселился, глядя на то, как мы сдаем, и дразнил нас: "Ну что, может,
сегодня с вами расправиться? Да, пожалуй! Нет, все-таки лучше завтра". Ему
не нравилось, как я его изображаю в моих записках, и дважды он приставлял
дуло пистолета к моему виску и нажимал на спусковой крючок. Патронник оба
раза был пуст, и, к счастью, пуст был мой кишечник; иначе, конечно же, мое
унижение было бы очевидным.
сделает, не сделает, Аои Уэ не выдержала.
ужаса и гнева. - Он с-сумасшедший, совсем сумасшедший, он к-колется!
тяжелым наркоманом. Васко Миранда, потерявший иголку, обрел теперь иголки во
множестве. Поэтому, когда он придет расправляться с нами, в его крови будет
играть дурная отвага. Вдруг с одышливым содроганием я вспомнил, как он
выглядел после того, как прочел мое описание рейда Авраама Зогойби в мир
детских присыпок; я вновь увидел кривую улыбку на его лице, когда он
злорадствовал на наш счет, и вновь услышал - с леденящим душу пониманием -
его голос, когда он пел, спускаясь по лестнице:
трупов, очистившись насилием от ненависти, и смотреть на обнажившийся
портрет моей матери; наконец-то вместе с той, кого он любит. Так будет
сидеть, глядя на Аурору, пока за ним не придут. И тогда, может быть,
выстрелит в себя последней - серебряной - пулей.
x x x
Сальвадор Медина ничего не заподозрил, "сестры Лариос" оставались верны
своему хозяину. Не тальковая ли это верность, думал я, и не балуются ли эти
женщины, помимо швейных, иными иголками?
пустоту, уже смотрела на меня моя мать. Мы с Аои почти не разговаривали; со
дня на день мы ждали конца. Порой среди этого ожидания я молча вопрошал
портрет матери в надежде получить ответы на великие вопросы моей жизни. Я
хотел знать, была ли она любовницей Миранды, или Рамана Филдинга, или кого
бы то ни было еще; я просил дать мне доказательство ее любви. Она ничего не
отвечала - только улыбалась.
такой близкой и такой чужой. Я мечтал встретиться с ней позже, когда мы
чудесным образом спасемся, на открытии выставки в какой-нибудь другой
стране. Бросимся мы друг к другу - или посмотрим и пройдем мимо, не подав
виду, что узнали? После ночной дрожи и ночных объятий, после тараканов что
мы будем значить друг для друга - все или ничего? Может быть, хуже, чем
ничего; может быть, каждый из нас напомнит другому о худшем времени в нашей
жизни. И мы почувствуем взаимную ненависть и в ярости отвернемся друг от
друга.
x x x
одежде. Кровь пятнает страницы, на которых я сейчас пишу. О вульгарность, о
пошлая недвусмысленность крови. Как она безвкусна, как бессодержательна... Я
вспоминаю газетные сообщения о зверствах, о невзрачных служащих,
оказывающихся жестокими убийцами, о гниющих трупах, обнаруженных под
половицами спальни или под дерном лужайки. Вспоминаю фотографии уцелевших -
жен, соседей, друзей. "Еще вчера мы жили богатой и разнообразной жизнью, -
говорят эти лица. - И вот случилась эта мерзость; теперь мы не более, чем ее
принадлежность, мы статисты в кровавой драме, не имеющей к нам отношения.
Нам и присниться не могло, что подобное может иметь к нам отношение. Мы
раздавлены, уплощены, сведены к нулю".
произошла регенерация. За четырнадцать лет Васко мог бы выщелочить из себя
горечь, мог бы очистить душу от ядов и вырастить новый урожай. Но он увяз в
трясине былого, насквозь промариновался в желчи и унижении. Он тоже был
узником в этом доме, ставшем величайшей глупостью его жизни, он по своей
воле угодил в ловушку собственной несостоятельности и неспособности
сравняться с Ауророй; он был пойман невыносимой для слуха петлей обратной
связи, пронзительной петлей воспоминаний, голосивших все громче и громче,
пока от их звука не стало лопаться и трескаться все подряд. Барабанные
перепонки; стекло; жизни.
оно наконец. Когда я довел повествование до рентгеновской комнаты и Аурора
скинула с себя последние ошметки плачущего всадника, в полдень Васко явился
к нам в своем султанском облачении и черной шапочке*, бренча висящими на
поясе ключами, держа в руке револьвер и мурлыкая тальковую песенку. Похоже