вдруг сделал какое-то неверное движение, словно шатнулся встречу, а Иван
увидел смятенное, несчастное лицо отца и понял, что тот если и укоряет
кого, то только себя, а его, Ивана, ждет словно последнее спасение свое. И
поняв это, Иван кинулся к отцу, а отец обнял Ивана и зарыдал. И Иван
заплакал, пряча лицо на отцовой груди, повторяя только: <Батюшка,
батюшка!> А Дмитрий шептал: <Сынок, сынок мой, Ванюша, Ванюшенька!> - и
тискал Ивана, и слезы наконец лились, лились раня и облегчая грудь. И
хорошо, что придверная стража там, снаружи покоя, скрестила копья перед
лицом Окинфа и еще двоих великих бояринов, так как по глухим, едва
доносившимся из-за толстых дверей звукам поняла, что к великому князю не
можно и не должно сейчас пускать даже и самых ближних советников.
прохладный ветерок. Вдали маячили рыбачьи челны. Слободские избы рыболовов
густо лепились почти от самого вала вплоть до воды. Только этот конец
Переяславля и не скудел народом. Оттуда, из-под Никитского, и с того
конца, что у Горицкого монастыря, изб стало много помене, там и тут
появились проплешины от разобранных за ненадобностью клетей. Город пустел,
несмотря на все старания Дмитрия. Люди уходили туда, где можно было
спрятаться, уцелеть, пережить. Еще больше пустел стольный Владимир. И,
глядя на эти проплешины, у Дмитрия бессильно опускались руки. С людьми
уходила сила. С силой - власть. Уходила, отливала куда-то, в леса, к
Угличу, Ростову, Твери, Ярославлю, Москве, и туда, за Волок, на Шексну, на
Мологу и Сухону... Происходил неслышный, как просачиванье воды, уход
жизни.
в чем-то таком, за что не простится никогда. Все рушится окрест меня, как
сухой песок... Я ведь и тебя позвал... Я хочу... Ты только пойми меня,
сын. Ты теперь один у меня, один! Ты... Не перечь мне. Я должен... хочу...
тебя женить.
нему головой.
Хорошо, пускай, хорошо!
лицо. Они долго молчали. Наконец Иван вымолвил с усилием:
по-прежнему многолюден и даже шумнее прежнего, но что-то тонкое, древнее,
устойчивое невидимо отхлынуло, раздробилось, потускло в круговерти
ростовских княжеских переделов, татарских наездов и народных смут.
жива княгиня Мария Михайловна, начало рушиться после ее смерти, но еще
продержалось десять лет, пока не умер Борис Василькович, добрый,
нерешительный и слабый, отчаянно пытавшийся сохранить последнее, что у
него оставалось: <вежество> и высокий строй души. Но ежечасно оказывалось,
что перед лицом силы, тем паче силы торжествующей, как ни замыкайся в
себе, как ни отделяй свое, родовое, домашнее от внешнего, грубого, -
внешнее влезет и размечет весь хрупкий строй прежней жизни. Где милые
сердцу утехи, где изящество княжеского застолья, выдержанная беседа,
почасту со знатоками книг, скромными, но мудрыми книгочеями из разных
земель? Когда за столом ордынский грубый посол, когда жадная татарва рыщет
по городу, когда волнуется чернь и торг ежечасно грозит вспыхнуть свирепым
мятежом?
легкостью отказался от всего, что отличало и выделяло ростовский княжеский
дом. Он уже не ездил один по улицам, ледяными глазами глядя поверх
горожан. Дружина и справа и слева, бирючи и вершники впереди скакали,
сопровождая князя в редких поездках по городу. Расточилась, растаяла,
растеклась по монастырям знаменитая библиотека князя Константина, что еще
была, еще существовала при епископе Игнатии, но уже никто не пользовался
ею, ибо никто не дерзал вступить в княжеский терем, полный нынче
дружинниками, лязгом оружия и ратных грубых кликов. Тут пили да играли в
зернь, но уже не чли книг. И книги стояли молчаливые, плотно смежив
кожаные тяжелые переплеты. А с улиц, прилежащих дворцу, и с площади перед
теремом исчезли те редкие лица скромно и даже бедно одетых людей, на челе
которых меж тем лежит печать особой духовности, - лица книжников,
филозофов и мыслителей, лица с глазами глубокими и взглядами как бы
внутрь, в себя углубленными, в себя и в историю, лица, в коих отразилась
мудрость столетий, лица хранителей памяти народной, запечатленной в книгах
и харатьях, лица людей, без коих народ лишается прошлого и теряет грядущее
свое. Перестала звучать греческая речь вперемешку с вычурной, книжно
украшенной славянской, утихли споры о пресущественном, о <филиокве>, или о
предвечном бытии... И площадь и улицы потускли без них, без этих робких
мыслителей, выцвели, заплыли, опростели. Улица стала вседневной, городской
обыватель и купец заполнили ее без остатка. И, странное дело, ведь мало же
было их, <этих>, и словно бы и не видны были они в толпе, а как без них
изменилась, как огрубела толпа!
библиотеки были забраны в книжарню Григорьевского монастыря, и уже туда, в
монастырь, собирались приезжие книгочеи.
равнодушен к духовному оскудению Ростова. Да и всегда-то мудрость книжная,
что перестает отвечать насущному, выходит из жизни очень скоро, становится
даже отяготительной для самих прежних носителей ее. Он старался не
вспоминать о навычаях старой бабки своей, а ведь ему было уже семнадцать
лет, когда умерла Мария Михайловна! Казалось, достаточно, чтобы запомнить
на всю жизнь. Но жизнь безжалостно уносит ненужное в суедневной борьбе.
Так когда-то умирали последние античные мыслители-язычники среди чуждого
им мира христиан и перед смертью, отринув веру отцов, крестились и
принимали монашество. Так римские патриции, отказываясь от изнеженности
гордых предков, переобувались в солдатские сапоги, инстинктивно перенимали
культ силы, которой поклонялись тем больше, чем меньше ее имели на деле.
Слабеющий Дмитрий Борисович, ссорясь с братьями, собирал и собирал добро,
копил ратников, хотя не мог бы сказать, для чего и против кого. Татары то
и дело переполняли Ростов, и с татарами он был дружен и мирен, а для того,
чтобы лавировать меж Дмитрием и Андреем, нужны были скорее новгородские
серебряные гривны, чем ратная сила.
происходивших тут изменений. И только Иван страшно поразился переменам. Он
помнил Ростов когда-то, мальчиком. Помнил умные застольные беседы, книги.
Теперь его встречал лязг оружия и ражие морды ратников. А в тот миг, когда
он узнал о разорении знаменитой библиотеки князя Константина, Ростов погиб
для него окончательно. Он уже холодно взирал на палаты и храмы.
Шевельнулась мысль, что отец его не так уж и неправ, что таким вот людям,
- не сумевшим сохранить святыню, - ничего и не остается, кроме ярма,
насилия, ежечасно карающей их жезлом железным силы. Иван отчужденно озирал
омертвевшие для него покои княжеского дворца, кирпичное и белокаменное
великолепие, и уже знал, что и оно недолго простоит: пустая скорлупа, в
которой изгнил высокий дух, некогда ее наполнявший и питавший. И уже
примечал он те легкие, чуть заметные изменения быта, что отмечали
огрубевший вкус ростовского князя: варварскую роскошь там, где была
строгость истинного великолепия, и то, что пирующий с дружиной ростовский
князь не царил, а как бы сам опускался до уровня дружины...
разных уборах и платьях - <казала сряду>. Иван смотрел на чужую ему
высокую девочку, и в нем невольно разгоралось незнакомое и тревожное
чувство, от которого он уже думал отказаться совсем. С робким удивлением
ловил он пугливо-любопытные взгляды будущей жены. Потом смотрели приданое:
дорогие паволоки, бархаты, меха и драгоценные сосуды. Иван пожалел в душе,
что тестю не пришло на ум приложить несколько редких греческих книг из
собрания прадеда. Он между делом сказал об этом отцу, но князь Дмитрий
принял слова сына за шутку и только улыбнулся в ответ.
соседства Федора Ярославского и тяжелого - дяди Андрея, от шума и криков у
Ивана разболелась голова. Он уже томился и тосковал по своей холостой
келье на Клещине, по любимым книгам, что были для него словно чистые окна
в иные миры. Но еще долго нужно было терпеть и блюсти распорядок княжеских
торжеств. Венчание назначили во Владимире, первую кашу чинили в Ростове, а
большой стол уже в Переяславле - так были соблюдены достоинство и сложные
родовые отношения обоих князей.