перестают горами ворочать и небо мутить, люди, что любили друг дружку,
отлюбились, те, что мучили, устали мучить. И здесь, на этой Богом забытой
земле, над театральным чердаком, изнутри похожим на скелет коня. немного
поутихло. Где-то в полуденных краях солнце катилось к середине дня, на обед,
здесь только-только наступало предрассветье, и хотя ангелы тут не водились
из-за холодов, все же крыла их меня опахнули. Я уснул.
Одно сновидение особенно мучительно было: я искал дверь и никак не мог ее
найти. Плешивого человека и генерала во сне видел -- снятся же они только к
неприятностям, и под кем лед трещит, а под нами ломится. Сон вышел в руку.
умывальника, в раздевалке, ждал ее, но сердце, откованное неспокойной
жизнью, наполненное предчувствиями и страхами, подсказывало: нет, не
дождаться мне Анечки. На мой робкий вопрос раскормленная дармовым харчем
тетка из раздевалки в натянутой на фуфайку столовской куртке, в валенках,
разрезанных сзади, -- не влезали икры в голенища, с мордой, которая не
просила, прямо-таки требовала кирпича, ответила, подпершись пухлой рукой:
горстями деньги кидал, уманил ее за собой. Так што лафа твоя кончилась.
Прикормила, вертижопка, а меня греют. Заведушша строга...
засветил спичку -- насторожка на месте, но это почти не обрадовало меня.
Будь насторожка хоть и сорвана, я бы все равно залег в избушке. Нагло, почти
не таясь, натаскал я дров от кочегарки драмтеатра, ящиков от магазина и
завалился в свою берлогу, голодный, сломленный, ко всему уже безразличный.
скоро надоело, вернее сказать, не было сил и охоты чего-либо делать. Один
лишь раз еще взняла меня бешеная ярость, кинула из-за печки -- где-то что-то
стучало, скреблось, царапалось. Подумалось -- это люстра качается под низким
потолком, ударяет меня по голове, царапает в ушах, сверлит их ржаво. Я
схватил полено и рубанул по люстре так, что звонко брызнуло во все стороны.
Прислушался -- скрипело, сверлило уши, как и прежде. Осталось еще что-нибудь
от люстры, я махнул во тьме поленом и свалился в яму, под вывороченный пол.
Едва оттуда выбрался -- вспышка ярости отняла последние мои силы.
Катерина Петровна. Расхворался я, сдал духом, мне стало жалко самого себя и
захотелось умереть. Когда этакая напасть наваливается на бесприютного
человека и яростная его сопротивляемость слабеет, он и в самом деле может
умереть или наделать много всякой дури себе во вред.
половиками. Уши шапки завязаны, драные рукавицы на руках. Над головой, под
потолком и во дворе все выло, все стучало. В печи дымился сырой чурбак,
изредка чихая так, что печка вздрагивала и в прогорелой трубе видно было
сыпанувшие вверх искры. Дрова у меня кончились. Поднимался я из берлоги лишь
по нужде, мочился в угол, выворачивал остатные половицы, нехотя крушил их
слетающей с топорища секирой, постепенно подбирался к печке. На последнюю
очередь я наметил стол, чурбаки, заменявшие сиденья, там уж будь что будет.
Мыши перестали являться в мое жилище: вскрывши пол, я засветил их норки, да
и поживы не стало возле меня совсем никакой. От голода не то что сосало
нутро, прямо-таки ломило живот, ребрами его сдавливало, и где-то там, в
пустоте, скатывался под грудью и твердел комок. "Смерть гнездо из костей
вьет с камешком в середке..."
с камешком в середке...
луковиц по стенам, запах вареной картошки и закисающей капусты, с кути дух
горячего хлеба, бабушка Катерина Петровна, дедушка Илья Евграфович, заимка
на Усть-Мане, весна, ярко цветущая луковка в горшке, новые штаны, лохматый
Шарик, кошка-семиковрижница, Санька-разбойник, дядя Левонтий, деревенские,
бойкие в лесу и на реке парнишки...
вруши-хохотуши, на язык бойкого, в играх спорах заядлого...
заснеженный, в мое убежище и ухнул в подземелье, брякнувшись костью о рыжую,
пыльную балку, обнажившуюся из-под пола. Ругаясь, потирая хромую ногу,
выбрался ползком наверх, в новых валенках, в новой шапке и рукавичках, в
пальтишке, неказистом с виду, но все же теплом, недраном. Хрустя стеклом,
гость прошкандыбал к печи, поднял голову, поискал глазами люстру.
потолок и так стискивал зубы, что выдавливалась соленая кровь из ослабевших
от цинги десен. Много мокра скопилось во рту и внутри у меня, стоит
шевельнуться -- кашель, слезы с хрипом и соплями вырвутся наружу, болью
рванут нутро, высекут искры из глаз.
кинул их мне за печь. Я с трудом откусил корочку шатающимися зубами и пока
валял ее во рту распухшими деснами, пока грел хлебушек на печке, Кандыба
свертел цигарку, натрусив табаку из бедных бычков -- где их в метель-то
сыщешь? Вот весной, когда земля вытает, бычок взойдет густо, как трава.
Подбросив щепок в печку, Кандыба прикурил и отчего-то грустно спросил, глядя
на разгорающуюся печку:
подошел!.. -- Выло за окном, сыпалось хрустко на стекла, что-то хлопалось
под потолком, било по голове. -- Стучит, стучит и стучит... Год стучит, век
стучит!.. -- Я схватился за голову, зажал уши. -- В рот бы пароход, в зад
баржу!..
ковыряет... -- Он насадил покрепче топор, вышел на улицу. Донесся бряк
топора. Перестало. Слух и сердце, болезненно сжавшись, ждали стука, но
шуршал снег, метелило, выло, однако не стучало. И удушливое, беспомощное
бешенство, почувствовал я, капля по капле утекало куда-то
половицам, мы поговорим и, улегшись рядом, выспимся, добудем дров, еды, и
все станет хорошо. Но Кандыба отчего-то не являлся. Я всполошился, хотел
бежать на улицу -- упаси Бог снова остаться одному. Но дверь распахнулась, и
я радостно заорал: "Не упади!" Кандыба прямо с порога бросил два ящика к
печке, сам сиганул следом, удовлетворенно выдохнув:
поглянулось ему новое слово.
баню напоминает. -- Он довел печку до гудения. -- Когда в бане был последний
раз?
пальтишка, сел, почти навалившись грудью на печку. -- Думал, мент за мной
охотится. Как ни приду -- насторожки нету...
бане часто моется, с лица желтизна пропала. Небось гложет, гнетет бродягу
тоска по вольной жизни, будь она неладна!
и стал шариться по избушке. Из щели подоконника выковырял бычок -- сам и
прятал когда-то, сильный бычок -- половина "беломорины". Оживел корешок от
такой находки, закурил, распахнулся. На нем рубаха свежая, хоть и неновая.
-- Дом как дом. Получше, правда, канского, из которого я летось мотанул.
Побогаче. -- Он затянулся по-взрослому умело, густо выдохнул дым, щуря глаз.
-- Воспиталки тоже всякие, есть дуры дурами, которые ниче, ходят в детдом
все равно как на лесобиржу доски складывать. А которые и папой и мамой сразу
быть норовят!.. Этих братва со свету сживает, -- Кандыба до трубочки дососал
бычок, защелкнул его в тугую дверь печки, посидел недвижно, ровно бы забыв
про меня, и неожиданно улыбнулся, так же, как в прошлые наши отрадные
времена, всем лицом: быстрыми глазками, кругляшком носа, широкими губами. --
Одна щебетунья-мамочка бегает, кудряшками трясет: "Вороваць нехорошо!
Драться и ругаться нехорошо! Учицесь, деци! В этом ваша достойная
благодарность за цЕплую о вас заботу!.." Про великих людей трещит, какие они
все были послушные, как все время помогали родителям, как старательно
учились, примером были для всех... Макаренку какого-то часто поминает. Не
знаешь, кто такой?
вздохнул я, прерывая рассказ Кандыбы. -- Еще б постучало, я бы топором
разнес все тут...
долгая зима, блиндар! Айда со мной. Бумажку не выбросил?
в раздумье. Кандыба терпеливо ждал. -- В груди харчит, голову обносит,
кашель бьет, аж искры из глаз секутся... Но... -- Я хотел объяснить, что