оказалось довольно много, хотя па фронте, в частях и подразделениях, знал
Боярчик, людей все время недоставало и бойцам нередко приходилось работать
одному за двоих, случалось -- одному за десятерых.
и в орденах -- от артиллеристов явился, от лучшей пока на войне гаубицы ста
двадцатидвухмиллиметровой. И маневренная, и скорострельная, прямым
попаданием снимает башню с танка, что папаху с казака, -- рассказывал майор.
откапывать незачем, еще -- бризантным снарядом, да ежели по скоплению
противника, боженьки вы мои, -- не позавидуешь тому, кто под разрыв
попадает, -- вещал веселый офицер с мордой светящейся, будто минусинский
помидор. Значит, и харч в этой лучшей артиллерии лучший -- порешили
слушатели. А майор пел и пел про орудие, про смертельно бьющую пушку, будто
про нарядную невесту или про рысака редких кровей, норовя его сбыть
подороже.
конечно, брешет "покупатель", но артиллерия все же не пехота -- может, не
так скоро убьют; в том, что его в конце концов убьют, Боярчик нисколько не
сомневался -- уж очень они не подходили друг другу: Феликс, ошептанный,
святой водой обрызганный, смиренно воспитанный Феклой Блаженных, -- и война.
связистом, наблюдателем ли, что рисовать умеет -- сказать постеснялся --
чего там, возле пушек нарисуешь? Главное, землю копать на фронте наловчился.
Майор сказал "пойдет" и, хлопнув по небогатырскому, но на земляной работе
окрепшему плечу бойца, увез из Тулы в двух зисовских кузовах пополнение.
Феликс угодил во взвод управления четвертой батареи. Четвертая батарея
состояла из шести орудий. Совсем недавно артбригада вышла из боя, где
понесла большие потери, была растрепана, изнурена и вот отдыхивалась,
пополнялась, но все это делала на ходу, вблизи действующего, трудно
продирающегося на запад фронта. Феликс сразу заметил, что в четвертой
батарее недостает двух орудий. Оказалось, что орудия в ремонте, да и третье
орудие отдалено было от батареи, вроде как припрятано в кустах и
замаскировано чащей.
пусть и в "царице полей", -- чтоб неладно ей было, в пехоте, пусть и в чине
самом последнем, но якобы почитаемом, трепетно хранимом, стало быть в чине
солдата, все же Боярчик увидел и понял, что воевать наше войско подучилось,
солдаты трепались -- "немцы подучили!". Ну что ж, немцы так немцы. Спасибо,
коли за небитого двух битых дают. За науку свою сполна и получат учителя. Да
ведь совсем-то уж дураков и самому немцу не научить, стало быть, ученики
попались способные -- кто-то из поэтов, вроде бы Жуковский Василий
Андреевич, написал на карточке, подаренной Пушкину: "Ученику от побежденного
учителя".
воевать, значит, и ловчить наше войско умеет уже хорошо. Но до какой степени
высоты и глубины это умение дошло -- ему предстояло открыть в новой боевой
части.
так можно сказать применительно к орудию, -- на легком ходу, с загнутым
козырьком щита, закрывающим наводчика от пуль и осколков. Новичкам охотно
поясняли, что орудие бьет осколочным, фугасным, осветительным, дымовым,
бронебойным, что прицельный прибор у него -- панорамка, ствол в меру длинен,
не то, что у тульской "лайбы", где ствол короче люльки, лежит, как поросенок
в корыте, а у этой даже станины раздвижные, с острыми сошниками и упором --
это если грунт тверд и закапывать сошники некогда -- забей ломы -- и упор
готов. Но самое-самое главное место -- колеса, бескамерные, цельные --
гусметик! Угодит осколок или пуля в колесо -- никаких аварий, лишь выпучится
сырая резина и все -- в колесе смесь желатина и глицерина, она-то и
наполняет поврежденные колеса.
ну и еще, что поразило новоприбывших, -- это прорези в козырьках фуражек
офицеров-огневиков; оказывается, глядя сквозь прорези козырьков, опытный
офицер при стрельбе наводкой может отсчитывать градусы поворотов влево,
вправо.
-- сам без глазу останешься!" -- говаривал когда-то пьяненький дедушка
Блажных Иван Демидович.
несколько подавленные духом. Ну да с чего радоваться-то, жеребиться-то после
жестоких боев на Курской дуге?
работу. Заметил он, что артиллеристы не любят стоять на посту, как могут,
уклоняются от этого нудного дела. И тут все понятно: в бою у орудия они
разворотисты, удалы, лихо исполняют свое дело, но сидеть на лафете пушки и
глядеть в небо, про баб или про дом думать несколько часов подряд, порой и
половину ночи -- это какая работа? Стараясь уноровить новым своим товарищам,
собратьям по войне, Феликс охотно и много дежурил по батарее, ходил вокруг
орудий. Думал про Соню, про жизнь свою в Новоляленском леспромхозе, о
семействе Блажных. Словом, про все -- про все, что взбредало в голову,
стараясь выбирать для дум и воспоминаний хорошие куски из своей жизни.
Думал, какое письмо напишет жене о новом своем устройстве, надо еще
написать, что, если с ним случится что, она ради сына распоряжалась бы собой
свободно.
которой она снята с сынишкой Дмитрием, нареченным так теткой Феклой в честь
среднего своего сына, погибшего на Морфлоте, в Баренцевом море. Спервоначалу
тетка Фекла предлагала назвать ребенка Иваном -- в честь старшего сына, тоже
погибшего на войне, но Соня вежливо отвела это предложение, мол, шибко уж
много Иванов на Руси. Пухлолицый малый, открыв рот, смотрит на него, на
Феликса, и ровно бы хочет ляпнуть губенками: "Папа!" Интересно, правда? Он,
Феликс, -- уже папа! Когда ж он нарисовал все это? Ну, папа! Ну, орел!
Раз-раз -- и готово! Замастырил, как говорят блатняки, то есть смастерил вот
малого, Дмитрия Феликсовича, и хоть бы что!
что, казалось, вот-вот вздымется он и полетит! Над полями, над лесами, в
Новоляленский леспромхоз, чтоб только подержать малого на руках, ощутить,
почувствовать его теплое тело. Все бы отдал за одно мгновение. Отдавать,
правда, нечего. И вообще не смел он расстраивать себя мечтами. Несбыточными.
Эфемерными, как выразительно пишется в книгах. И хорошо, что не согласилась
Соня на Ивана, изысканный все же вкус у его жены! По правде сказать, какой у
нее вкус и все остальное, -- он не знал. И вообще подзабыл ее, Соню-то,
карточку рассматривал, силясь возбудить в себе память, поднять со дна ее
какие-нибудь подробности из того, что было с ним, с Феликсом и Соней в клубе
двадцать первого стрелкового полка. Но ничего существенного не вспоминалось,
лишь возникал шум в ушах, становилось жарко, мутилось в голове, исчезала
земля из-под ног и уносило мужика в некое пространство, наполненное горячим
дыханием, удушающими поцелуями -- опять же в книжках называется это
упоением. После госпиталя и пересылки отъелся в батарее, вот и началось
упоение. А жизнь совместная, семейная подробностями не успела обрасти, и
ничего выудить из закоулков памяти не удается -- сосуд был пуст, говорят
обратно же в книжках поэты. Но он не может, не должен быть пуст, надо его
заполнять. И заполняется он письмами, тоской не просто по дому Блажных, а по
этой вот красивой женщине с ребенком на коленях. С пугливым изумлением вояка
обнаружил, что по тетке Фекле, по семейству Блажных, даже по Аниске он
тоскует больше, чем по жене с сыном. И чего дивного -- тетка Фекла и все
семейство Блажных -- ему родные, близкие, с ними он жил, учился, играл,
катался, работал, в доме прибирался, хворал, рисовал им, вслух читал. А эти
вот, как ни верти, ничем с ним не связаны. Нехорошо их чужими назвать, но
они как бы посторонние. Надо обязательно написать Соне насчет свободы, так,
мол, и так, война, когда еще конец будет, и всякое может случиться, а ты
молода...
прославленной гвардейской бригады, маялся своими личными проблемами, пытаясь
объять необъятное, стало быть, мысленно преодолеть расстояние но воздуху от
фронта до далекой Сибири, где уже лето пошло в середину, заканчивалась
сенокосная страда. Семья Блажных урывками, после работы, стар и мал --
заготавливает сено корове. Тетка Фекла, всегда в эту пору живущая на
расчищенном в тайге покосе, малого Димку, конечно, с собой забрала, ягодами
его кормит, молоком парным поит. Здесь, на западе земли, ночь на исходе, а в
Сибири -- уже день.
больше того. Глобальных особенностей своей армии и страны он не знал и знать
не мог, хотя и успел заметить, что враг, немец-то, на нас танками прет, а по
ним, по танкам, наши из пушек садят. Ну ладно бы в сорок первом году, когда
на полигонах, в гарнизонах и прочих местах пожгли нашу технику, большей
частью и горючим не заправленную. Но вот уж сорок третий год, наступил еще и
сорок четвертый, и сорок пятый, полное наше во всем превосходство на фронте,
но героическая советская артиллерия все так же будет отбиваться и отбиваться
от бронированных соединений врага артиллерией. Оно, конечно, ежели поставить
тысячу стволов, лучше десять тысяч стволов против сотни танков, то их
беспощадно завалят снарядами, побьют, пожгут к чертовой матери, но и потери
наши при этом будут в десять раз больше, чем у противника. Однако ж вот
стратегия и тактика такая -- крепче разума.
дороже человеческой жизни. Ежели советский человек, погибая, выручал технику
из полымя, из ямы, из воды, предотвращал крушение на железной дороге -- о
нем слагались стихи, распевались песни, снимались фильмы. А ежели, спасая
технику, человек погибал -- его карточку печатали в газетах, заставляли
детей, но лучше отца и мать высказываться в том духе, что их сын или дочь