Ольгерд, разорив вдосталь лишь те волостки, через которые валила его
армия.
в объятия матери.
плечи. Поднял залитые слезами глаза. - А погибла бы, увели, мы-то как?!
для кого жить на этой земле!
и в прошлый раз, разоренные деревни и толпы беженцев, бредущих по всем
дорогам. В их сердитых жалобах доставалось и князю, и боярам, и самому
владыке Алексию. Удивительным образом все эти сорванные со своих мест
смерды упрямо верили (нет, не то что верили - знали! Иначе, полагали, и
быть не могло), что стоило бы воеводам проявить хоть кроху
распорядительности и поране собрать войска, и Ольгерда не только
остановили, разбили бы в пух!
князей, за борьбою боярских самолюбий нарастала подспудная волна воли и
гнева, готовая вскоре опрокинуть все и всяческие преграды. Даже у этих
разоренных, вторично за два года изгнанных со своих мест, голодных людей
не являлось и мысли иной, как о том, что им, ихнему князю, надлежит токмо
побеждать.
вся во Владимирской Руси бежало и пряталось. Тогдашние беженцы не
виноватили своих воевод, но зато убивали друг друга в голодных драках над
падалью и ожидали предательства даже от соседей своих.
и когда переломилось? Пламенные ли речи Дионисия? Кропотливый ли труд и
несгибаемое мужество Сергия и его учеников? Суровый пример Михаила
Святого, гордость Симеона или упорная воля митрополита Алексия? Или не они
сдвинули глыбу народной жизни, придав ей текучесть и полет, а сама жизнь
на своей незримой волне вынесла на поверхность народного океана этих и
многих других деятелей славного четырнадцатого столетия?
прошло с тех пор и доднесь на тему <герой и толпа>. А быть может (и вернее
так!), что и те, и другие не правы, ибо неотделимы от нации герои ее, и,
будучи на подъеме, она и рождает, и поддерживает героев, и сама идет
вослед им, вослед их пламенному слову и мужеству. Скажем так: подымалась
Московская Русь, и явились светочи ее и вожди народа, создавшие страну и
нацию и сами созданные ею, неотделимые от своего народа, <земли и языка>,
как плоть от плоти, жизнь от дыхания, как образ солнца от тепла его лучей,
как отречение от любви. И тот, кто сам <полагает душу за други своя>,
знает это лучше всего.
полей. Странно было глядеть на эту голую землю, на белесую, ломкую, не
убранную по осени рожь. В Нижнем накануне его отъезда с горы обрушилась
подтаявшая снежная лавина и погребла под собою целую улицу посадских хором
на Подоле. Тут же, в голых полях, бабы и мужики жали хлеб. Резали серпами
ломкие стебли, связывали, ставили в бабки, и странен был хлеб среди
облетевших зимних кустов, в изножьях которых дотаивал грязно-белый снег.
шерстяной плат, распрямила стан. На ее голые, красные как гусиные лапы
руки было больно смотреть. Но баба улыбнулась, пошла, покачивая бедрами,
не выпуская серпа из рук, к остановившемуся возку митрополита. Склонила
голову, принимая благословение, сунулась поцеловать руку Алексия,
коснувшись его длани пальцами, - руки у нее были холодны как лед.
под высоко подоткнутою рубахой, виднелись тоже покраснелые, голые ноги.
что это сам митрополит, думала - просто проезжий батюшка какой).
На Пасху с калачами будем!
растоптанных лаптях.
виляя по мокрой мерзлой земле, двинулся, а он, затуманенно, все смотрел на
жниц и жнецов, что надумали в великое говенье жать хлеб... И сожнут, и
высушат, и уберут в закрома! И еще неведомо, в ком больше мужества: в
ратниках княжеских дружин или в этих вот бабах, что жнут среди зимы, на
холоде и ветру, а придя домой - не присядут, не обогреются путем, ибо
некормленые дети ждут, и скотина ждет, как и дети, помимо корму, хозяйской
ласки и участия...
значительно и серьезно, двух дремлющих служек. Ощутил нежданную истому и
тихую беззащитную радость. Вот, он уже древен и чует в себе угасание
телесных сил, а жизнь идет! Идет, несмотря ни на что! Вот - жнут хлеб, не
поддаваясь ни ратной беде, ни отчаянию.
тоже творилась жизнь. В обители живописали иконы, переписывали книги,
шили, скали свечи, чеботарили, строили. Мужики из умножившихся окрест
деревень то и дело приходили к радонежскому игумену, и он учил их и
наставлял. Сам ведая любой крестьянский труд, давал советы, ободрял;
укреплял беседами и прещением неблагополучные семьи. Учил и тому тайному,
что должно было знать супругам, дабы не надоесть друг другу, не
озлобиться, не превратить домашнюю жизнь в невыносимый ад.
(умерявшие похоть, воспитывавшие понятия долга, жаления, верности)
наставленья игуменов и попов, монахов и проповедников, прещавшие плотскую
жизнь в посты и праздники, учившие чистоте и стыденью, послушанию
родителям и любви к детям - всему тому, что века и века держало русскую
семью, воспитывавшую в свой черед, век за веком, поколение за поколением,
воинов и пахарей, верных жен и заботливых тружениц - матерей?
семьи и падения всякой нравственности?! Разве для смеха достают нынче
<знатоки> исповедальные книжицы, дабы подивиться обилию и разнообразию
перечисленных там плотских грехов. Забывая, что не для любованья грешною
плотью и ее беснованием, а для искоренения всякой распущенности, похоти и
грязи составлялись эти тайные, одному лишь священнику вручаемые пособия и
что плотный перечень грехов в книге еще не говорит об их многочисленности
в жизни тогдашних русичей...
немногословную беседу свою с Сергием, беседу, в которой, как всегда, было
мало сказанного и безмерно много того, что выше человеческих речений. Он
не спросил Сергия, правда ли, что, когда тот благословил старца Исаакия на
подвиг безмолвия, из руки преподобного вышел огонь и окутал Исаакия с ног
до головы. Не спросил, не к чему было, и о прочих чудесах, о коих вдосталь
рассказывали на Москве. Сергий сам был чудом, и Алексий с каждым годом и с
каждою новою встречей все больше его понимал тем не словесным, а высшим
разумом, помочью которого только и приходит истинное понимание.
Дмитрий, не спросясь у владыки, согласил на мир и предложенное Ольгердом
сватовство. Что ж! Князю Владимиру Андреичу пора обзаводиться семьей, и
вряд ли Ольгерду воспоследует какая корысть от этого брака! А мир с Литвою
он укрепит. И даже то, что везет он Дмитрию как подарок переход в
московскую службу волынского князя Дмитрия Михалыча Боброка (переговоры
велись через него, Алексия, и владыка обещал Боброку своей властью снять с
него присягу князю Ольгерду), даже и это вряд ли нарушит нынешний мир.
Беспокоил лишь все еще не одоленный тверской князь, по сказкам, нынче
опять укативший в Орду. Но и это ненадолго затмило днешнюю радость
Алексия. А Боброк, опытный воин, впавший в немилость у Ольгерда, очень и
очень надобен Москве! Надобен добрый воевода, который сумеет, в
противность неповоротливым московским стратилатам, разгадывать литовские
воинские хитрости... Жизнь уходила, и Алексий торопился окружить князя
добрыми помощниками, дабы не погибло дело, коему он, Алексий посвятил всю
свою жизнь.
И все-таки хлеб жали! Жизнь шла и не так уж важно, что его собственная
судьба близила к закату своему. Пахло могилой, сырью, деревья стояли
голые, в промороженной мертвой земле еще не началось весеннее движение
соков. И все-таки жизнь неможно было убить! Она возродится опять: и тогда,
когда он, представ пред престолом Всевышнего, даст ответ во всех грехах и
в помышлениях своих (так, Господи!); и тогда, когда угаснет, в свой черед,
князь Дмитрий - когда-то единственная надежда московского престола!
Угаснет, уйдет, нарожав и оставив, как видится уже теперь, многих детей (и
только надо обязать их клятвою и договорными грамотами не нарушать
единонаследия московского престола, иначе вновь не стоять земле!), и
тогда... И тогда - прав ты, Господи! Прав в смене времен и в смене
поколений земных! И Сергий уйдет, но явятся новые держатели горняго света
в русской земле. Придут! Доколе народ не исполнит предназначения своего...
слишком рано освобожденной от снега, и таинство течения жизни, и таинство
угасания, ухода <туда>, в лучший, Господом устроенный горний мир...
почти детским выражением лица старого митрополита и отгонял от себя упрямо
восстающий страх. Он так сжился, так слился с владыкою, что с трудом мог
вообразить свою жизнь на земле, ежели не станет Алексия.