щетина вроде бы на спине у меня поднимается против казенного дома, против
воспиталок- мамочек, хотя и слышал я о них только от него, от Кандыбы, но
все равно знаю их. Очень уж много ласковых тетенек пыталось заменить мне
мать: пряником, рублевкой, поношенной рубахой. Зная по опыту, что убогому
возле богатых жить -- либо плакать, либо тужить, я неуверенно добавил: --
Попробую... С дедом рыбачил, может, еще порыбачу. Психованный он, да ничего,
стерплю... терпел же...
-- сказать бы Кандыбе, но друг мой -- человечина чуткая, он не хотел у меня
отымать последнюю надежду -- притулиться к кому-то родному.
коленям. -- Я уваливаю. Обед скоро, после обеда "мертвый час", мамочки
считают по головам. Ну я двинул. Если чЕ, ищи меня...
совместную жизнь и содружество с людьми, кроме беспризорной шпаны, которая
была ему ближе всякой родни.
сына бабушки из Сисима, Костьку -- моего дядю. Невзирая на девятилетний
возраст, суровые запреты матери и со всех сторон сыплющиеся на него
колотушки, Костька курил, ловко выуживая папиросы из нераспечатанных пачек
старших братьев, Вани и Васи, не брезговал и бычками -- этой вечной пищей
безденежных и бродячих курцов.
что дядя Вася как-то изловчился добыть документ и улетел на самолете в
Красноряск, учить уму-разуму разметчиков и сортировщиков древесины.
Костька хотел надеяться, что на этот-то раз "наши" не откажут мне.
окна, в звеньях которого маленько вытаяло, -- починял старую мережку,
опасливо побрякивая кибасьями. "Сяма", закутавшись в пуховую шаль, лежала в
постели, смежив глаза.
ничего его тут не касалось.
спросила бабушка из Сисима. Каждое слово она произносила с тихим,
мучительным постаныванием. -- А-а, -- совсем уж умирающим голосом, в котором
чуялась плохо скрытая досада, протянула она и приподнялась на руке.
Отстранив шаль от лица, посидела, помолчала, спросила насчет отца и мачехи.
Я ничего на этот раз не соврал.
дед Павел и приостановил работу, ожидая распоряжений насчет меня.
опустилась на подушку, забросила на грудь угол шали. -- ЧЕ стоишь тамока?
Разболакайся, проходи... У дверей разболокайся, натрясешь ишшо...
все белоснежно, все блестит -- бабушка подкладывает в известку соли, чтоб
блестела. От порога до окна сплошь настелены половики, поверх половиков
старые тряпицы и витые из лоскутья кружки лежат; чистые кастрюльки висят на
стене, к которой прибита старая газета; одна тряпка для посуды, одна для
утирки рук, полотенец несколько, у бабушки из Сисима и у Костьки отдельные.
Вылизанная клеенка темнеет ломаными углами. На узком барачном окошечке
мучаются два бескровных цветка -- ванька мокрый и еще не знаю какой. Не зря
так любят и ценят Питиримовы свою домработницу, которая охотно именует себя
прислугою. Дед вон какой смирный сделался -- осаврасила "сяма" и его,
небось, в картишки забыл как играть? И впрямь не у всякого жена Марья, а
кому Бог даст!
из-под шали, но вспомнила, что ей вредно волноваться, уже расслабленно
распорядилась: -- Ты-то чЕ пнем сидишь? Покорми ево...
порола, колотушек мимоходных я от нее добыл -- не перечесть, а вот не было
во мне при ней униженности и робости этой проклятой не было. Переминаюсь у
порога, шапку, будто в церкви, стянул, под валенками натекло, впору
кланяться.
-- Кочевряжится еще!..
открываешь, каку? -- бабушка из Сисима слишком резво для человека, которому
до смерти осталось всего разок дохнуть, вскочила с постели и шуганула деда
от плиты. -- Глаза-то есть у тебя?!
чинить мережу. Бабушка из Сисима, стеная, шевеля бантиком губ, все еще
спелым соком налитых, натянула через голову фартук и принялась хозяйничать
возле плиты. Она готовила вкусно, блюдя церковную опрятность во всем, и от
других людей добивалась того же. Боже упаси накапать на стол -- тут же
схватит тряпку и вытрет клеенку перед тобой, да с таким видом, что больше не
только капать, есть не захочется.
единственного сыночка бабушка из Сисима готовила отдельно, отдавала ему что
"повкуснее", принося с питиримовской кухни недоедки, лакомства, посланные
докторшей "маленькому Костеньке". И как же он, "лизик" и "самоздравец",
"отблагодарит" свою мать за доброту? Страшно кончит жизнь бабушка из Сисима
со своим сыночком. Если и найдется на всем свете родной ей человек, которого
бабушка из Сисима будет встречать словами: "Шолнышко ты мое!" -- так этот
человек, напяливая шапку на окоростелую от ногтей голову, с горем скажет в
ту далекую пору:
купороситься?
помочь деду с бабушкой из Сисима проявить "доброту". Это их успокоит,
очистит совесть перед Богом -- на поминках в деревнях напослед ставят кисель
перед надоевшими, досадными людьми, называется тот кисель "выгоняльным".
Киселя у бабушки с дедом нету, вот мне и выставили суп-вылупку.
Христову: "Оденем нагих, обуем босых, накормим алчных, напоим жаждущих,
проводим мертвых -- и заслужим царствие небесное" -- помнят, вот и стараются
изо всех сил выполнить заповедь-то, только так, чтобы не накладно было. Одни
несут на могилки тех, кого сводили со свету, крашеные яички, крупку сыплют,
цветки кладут на твердую землю, тычут в озеленелые подсвечники копеечные
свечки в душных церквах, суют в цепкие пальцы нищих пятаки; другие соорудили
в сибирских дворах оконца на воротах, выставляют туесок с квасом, зобенку с
солью, каравай хлеба -- для "страждущих, нищих и бездомных", умиляя этакой
"благодатью" "знатоков кондового быта". А по мне -- они просто дешево
откупаются от беглых каторжников, бедовых людей, чтоб те не вломились под
крышу и не унесли больше, как откупаются вот теперь от меня супишком бабушка
из Сисима с дедом Павлом.
Павел снует деревянной иглой и дымит трубкой, как пароход, что лица не
видно. У меня никакого раскаянья нет, что я снял налимов с его подпусков. По
другую сторону стола полулежит на кровати бабушка из Сисима, кутаясь все в
ту же пуховую шаль.
тороплюсь, не могу торопиться, забило мне горло дресвой слез, не лезет в
него кусок. -- И чЕ он кулит и кулит табачище свой клятый? -- отгоняя дым
рукою, прячась от меня, ворчит бабушка. В забывчивости засмоливший трубку
дед Павел сунул палец в сипящий ее зев, и трубка, пикнув, умолкла, только
из-под ногтя деда синенькой волосинкой сочится дымок. -- Шел бы на улку и
кулил бы, сколько влезет! -- пилила деда Павла бабушка из Сисима. -- Сельце
чисто все занялося, на лекальствах дельжусь.
понимать должен: за всеми надо ухаживать, обмывать, обшивать, накормить, у
Питиримовых дел невпроворот, износилась она в работе, умаялась, а года
летят...
ошиваюсь, обмялся, нюх у меня сделался -- спасу нет! Всякое слово взаболь
принимаю: на том конце города рукавицы украдут, я на этом краснею! Во мне
вроде бы клубок из жил и нервов скатался, по всему нутру щетина наросла. И
ощетиненным нутром я не приемлю копеечной доброты, но, мучаясь, недоумевая,
изо всех сил пытаюсь и не могу понять, как эта вот самая бабушка из Сисима
отправилась в неведомые, полунощные края с малыми, чужими, считай, детьми, и
как она сама, выросшая в сиротстве, и за одно это благоговел я перед нею,
как это она, подкормив себя и семью докторскими объедками, забыла, сумела
забыть день и час, когда, изувеченно ломаясь в пояснице, кланялась люду,
оставшемуся на Овсянском берегу, прижимая вцепившихся в юбку ребятишек, не в
силах чего-либо молвить, тыкала в них пальцем, слепыми от слез глазами
спрашивала людей, что она станет с ними делать в чужом краю, среди чужих
людей?
клеенку не накапано. -- Больше не хочу.
простуженно, не то обиженно сипела. Бабушка из Сисима, отвернувшись,