одном -- то, может, и ещё в чём-нибудь? и ещё?
французском, который вёз его карьеру, он приобрёл ещё в младенчестве от
матери), Иннокентий теперь набросился на чтение. Все пресыщенные и
притупленные страсти заменились в нём одною: читать! читать!
глазами по строчкам. Иннокентий открыл, что он -- дикарь, выросший в пещерах
обществоведения, в шкурах классовой борьбы. Всем своим образованием он
приучен был одним книгам верить, не проверяя, другие отвергать, не читая. Он
с юности был ограждён от книг неправильных, и читал только заведомо
правильные, оттого укоренилась в нём привычка: верить каждому слову, вполне
отдаваться на волю автора. Теперь же, читая авторов противоречащих, он долго
не мог восстать, не мог не поддаваться сперва одному автору, потом другому,
потом третьему. Трудней всего было научиться -- отложивши книгу, размыслить
самому.
подробность Семнадцатого года эта революция, её и революцией стесняются
называть -- Февральская? Лишь потому, что не работала гильотина? Свалился
царь, свалился шестисотлетний режим от единого толчка -- и никто не бросился
поднимать корону, и все пели, смеялись, поздравляли друг друга -- и этому
дню нет места в календаре, где тщательно размечены дни рождения жирных
свиней Жданова и Щербакова?
двадцатые годы во всех наших книгах называемый [переворотом]. Однако, в
октябре Семнадцатого в чём были обвинены Каменев и Зиновьев? В том, что они
предали буржуазии [тайну революции]! Но разве извержение вулкана остановишь,
увидевши в кратере? разве перегородишь ураган, получив сводку погоды? Можно
выдать [тайну]? только узкого заговора! Именно стихийности всенародной
вспышки не было в Октябре, а собрались заговорщики по сигналу...
и ко всей эмигрантской русской литературе у него здесь был доступ (только
всё же оглядываясь около книжных киосков). Он мог читать, читать и читать!
-- если б не надобно было прежде того служить.
наиудачным жизненным жребием, -- он впервые ощутил как нечто гадкое.
декламировать убогие вещи, над которыми смеялись люди со здравым мозгом, это
значило ещё иметь те две грудные стенки и два лба, о которых он сказал
Кларе. Главная-то работа была вторая, тайная: встречи с зашифрованными
личностями, сбор сведений, передача инструкций и выплата денег.
деятельность предосудительной, а даже -- забавной, легко её выполнял. Теперь
она стала ему -- против души, постылой.
что и совесть тоже даётся нам один только раз.
рассказать, ни даже жене. Как не поняла и не разделила она его вернувшейся
нежности к умершей матери, так не понимала дальше, зачем можно
интересоваться событиями, которые, пройдя однажды, уже не вернутся больше. А
что он стал презирать свою службу -- это в ужас бы её привело, ведь именно
на этой службе была основана вся их сверкающая успешливая жизнь.
себя становилось уже опасно.
наивным рассказом Клары о поломойке на лестнице, он порывом понадеялся, что
может быть хоть с нею будет хорошо говорить. Однако, с первых же фраз и
шагов той прогулки, Иннокентий увидел, что -- невозможно, непродёрные
заросли, слишком многое расплетать, разрывать. И даже к тому, что вполне
естественно, что сблизило бы их -- сестре жены пожаловаться на жену -- он
почему-то не расположился.
развивать понимание с женщиной, если она тебе не нравится телесно --
почему-то замыкаются уста, охватывает бессилие всё просказать, проговорить,
не находятся самые открытые откровенные слова.
потеря времени. Будут пустые надоедливые расспросы о загранице, аханье.
она была в Москве. Зато вернувшись, узнал, что уже делил её с одним офицером
генштаба. С упрямой убеждённостью она и не отрекалась, а всю вину
перекладывала на Иннокентия: зачем он оставлял её одну?
месяца он служил в министерстве, всё время в Москве, но жили они как чужие.
Однако о разводе не могло быть речи -- развод губителен для дипломата.
Иннокентия же предполагалось переводить в сотрудники ООН, в Нью-Йорк.
-- не устав, а какой она могла бы быть при всеобщем компромиссе и
доброжелательной критике. Он вполне был и за мировое правительство. Да что
другое могло спасти планету?.. Но так шли в ООН шведы или бирманцы или
эфиопы. А его толкал в спину железный кулак -- не для того. Его и туда
толкали с тайным заданием, задней мыслью, второй памятью, ядовитой
внутренней инструкцией.
искать не пришлось. Это оказался в мощёном переулке без деревьев и
палисадников одноэтажный кривенький деревянный дом среди других подобных.
Что не так ветхо, что здесь открывается -- калитка при воротах или
скособоченная, с узорными филёнками, дверь дома -- не сразу мог Иннокентий
понять, стучал туда и сюда. Но не открывали и не отзывались. Потряс калитку
-- заколочено, толкнул дверь -- не подалась. И никто не выходил.
полуденном солнце в обе стороны был пустынен. Впрочем, из-за угла с двумя
полными вёдрами вышел старик. Он нёс напряжённо, однажды приспоткнулся, но
не останавливался. Одно плечо у него было приподнято.
посетителя, но тут же под ноги. Иннокентий шагнул от чемодана, ещё шагнул:
проплеска, поставил вёдра. Распрямился. Снял блин желто-грязной кепчёнки со
стриженой седой головы, тем же кулаком вытер пот. Хотел -- сказать, не
сказал, развёл руки, и вот уже Иннокентий, склонясь (дядя на полголовы
ниже), уколол свою гладкую щеку о дядины запущенные бородку и усы, а ладонью
попал как раз на угловато-выпершую лопатку, из-за которой и плечо было
кривое.
рассматривал.
сколько видно было за солнцем, глаза дядины не покрылись старческим туском и
отрешённостью. Он усмехнулся, больше правой стороною губ:
чего в Твери не должно быть ни за что. Вздохнул:
чугуна.
лавку. А щегольский синий чемодан опустился на косой пол из шатких
несогнанных половиц. Тут же заложена была дверь засовом, как будто дядя
ждал, что ворвутся.
двери да две человеческих. Иннокентию стало тоскливо. Он никогда так не
попадал. Он досадовал, что приехал, и подыскивал, как бы соврать, чтобы
здесь не ночевать, к вечеру уехать.
обложены войлоком, другие двустворчатые, со старинной фигурной строжкой. В
дверях во всех надо было кланяться, да и мимо потолочных ламп голову
обводить. В трёх небольших комнатках, все на улицу, воздух был нелёгкий,
потому что вторые рамы окон навечно вставлены с ватой, стаканчиками и
цветной бумагой, а открывались лишь форточки, но и в них шевелилась
нарезанная газетная лапша: постоянное движение этих частых свисающих полосок
пугало мух.
воздухом, где из мебели ни предмет не стоял ровно, в такой унылой бедности
Иннокентий никогда не бывал, только в книгах читал. Не все стены были даже
белены, иные окрашены темноватой краской по дереву, а "коврами" были старые
пожелтевшие пропыленные газеты, во много слоев зачем-то навешенные повсюду:
ими закрывались стёкла шкафов и ниша буфета, верхи окон, запечья. Иннокентий