особенно ржущие по-немецки, тоже действуют на нервы из-за неполноценности их
анатомии по сравнению с колоннами, пилястрами и статуями, из-за того, что их
подвижность и все, в чем она выражается, противопоставляют мраморной
статике. Я, похоже, из тех, кто предпочитает текучести выбор, а камень -
всегда выбор. Независимо от достоинств телосложения, в этом городе, на мой
взгляд, тело стоит прикрывать одеждой - хотя бы потому, что оно движется.
Возможно, одежда есть единственное доступное нам приближение к выбору,
сделанному мрамором.
даже на Адриатике кажется реальнее, чем в любое другое, так как зимой все
тверже, жестче. Если угодно, считайте это пропагандой в пользу венецианских
лавок, чьи дела идут оживленнее при низких температурах. Отчасти потому, что
зимою нужно больше одежды, чтобы согреться, не говоря уже об атавистической
тяге к смене меха. Правда, ни один турист не явится сюда без лишнего
свитера, жилета, рубашки, штанов, блузки, поскольку Венеция из тех городов,
где и чужак и местный заранее знают, что они экспонаты.
наряды по причинам не вполне практическим; их подначивает сам город. Все мы
таим всевозможные тревоги относительно изъянов нашей внешности и
несовершенства наших черт. Все, что в этом городе видишь на каждом шагу,
повороте, в перспективе и тупике, усугубляет твою озабоченность и комплексы.
Вот почему люди, только попав сюда - в первую очередь женщины, но мужчины
тоже,оголтело атакуют прилавки. Окружающая красота такова, что почти сразу
возникает по-звериному смутное желание не отставать, держаться на уровне.
Это не имеет ничего общего с тщеславием или с естественным здесь избытком
зеркал, из которых главное - сама вода. Дело просто в том, что город дает
двуногим представление о внешнем превосходстве, которого нет в их природных
берлогах, в привычной им среде. Вот почему здесь нарасхват меха, наравне с
замшей, шелком, льном, хлопком, любой тканью. Дома человек растерянно глядит
на покупки, прекрасно понимая, что в родных местах щеголять ими негде, не
рискуя шокировать сограждан. Приходится им увядать в гардеробе или
переходить к родным помоложе. Я, скажем, помню, как купил здесь несколько
вещей - само собой, в кредит,которые потом надеть не было ни духа, ни охоты.
В том числе два плаща, один горчичный, другой светлого хаки. Теперь они
украшают плечи лучшего танцовщика мира и лучшего поэта английского языка,
хоть и ростом и возрастом оба от меня отличаются. Это все - действие здешних
видов и перспектив, ибо в этом городе человек - скорее силуэт, чем набор
неповторимых черт, а силуэт поддается исправлению. Толкают к щегольству и
мраморные кружева, мозаики, капители, карнизы, рельефы, лепнина, обитаемые и
необитаемые ниши, статуи святые и снятые, девы, ангелы, херувимы, кариатиды,
фронтоны, балконы, оголенные икры балконных балясин, сами окна, готические и
мавританские. Ибо это город для глаз; остальные чувства играют еле слышную
вторую скрипку. Одного того, как оттенки и ритм местных фасадов заискивают
перед изменчивой мастью и узором волн, хватит, чтобы ринуться за модным
шарфом, галстуком и чем угодно; чтобы даже холостяка-ветерана приклеить к
витрине с броскими нарядами, не говоря уже о лакированных и замшевых туфлях,
раскиданных, точно лодки всех видов по Лагуне. Ваш глаз как-то догадывается,
что все эти вещи выкроены из той же ткани, что и виды снаружи, и не обращает
внимания на свидетельство ярлыков. И в конечном счете глаз не так уж неправ,
хотя бы потому, что здесь у всего общая цель - быть замеченным. А в счете
самом окончательном, этот город есть настоящий триумф хордовых, поскольку
глаза, наш единственный сырой, рыбоподобный орган, здесь в самом деле
купаются: они мечутся, разбегаются, закатываются, шныряют. Их голый студень
с атавистической негой покоится на отраженных палаццо, "шпильках", гондолах
и т. д., опознавая самих себя в стихии, вынесшей отражения на поверхность
бытия.
бесчисленных колоколов, точно за кисеей позвякивает на серебряном подносе
гигантский чайный сервиз в жемчужном небе. Распахиваешь окно, и комнату вмиг
затопляет та уличная, наполненная колокольным гулом дымка, которая частью
сырой кислород, частью кофе и молитвы. Неважно, какие таблетки и сколько
надо проглотить в это утро,- ты понимаешь, что не все кончено. Неважно и
насколько ты автономен, сколько раз тебя предавали, насколько досконально и
удручающе твое представление о себе,- тут допускаешь, что еще есть надежда,
по меньшей мере - будущее. (Надежда, сказал Фрэнсис Бэкон, хороший завтрак,
но плохой ужин.) Источник этого оптимизма - дымка; ее молитвенная часть,
особенно если время завтрака. В такие дни город действительно приобретает
фарфоровый вид, оцинкованные купола и без того сродни чайникам или
опрокинутым чашкам, а наклонные профили колоколен звенят, как забытые ложки,
и тают в небе. Не говоря уже о чайках и голубях, то сгущающихся, то тающих в
воздухе. При всей пригодности этого места для медовых месяцев, я часто
думал, не испробовать ли его и для разводов - как для тянущихся, так и для
завершенных? На этом фоне меркнет любой разрыв; никакой эгоист, прав он или
неправ, не сумеет долго блистать в этих фарфоровых декорациях у хрустальной
воды, ибо они затмят чью угодно игру. Я знаю, что вышепредложенное может
весьма неприятно отразиться на ценах, даже зимой. Но люди любят свои
мелодрамы больше, чем архитектуру, и беспокоиться мне не о чем. Странно, что
красота ценится ниже психологии, но пока это так, этот город мне по карману
- то есть до самой смерти, возможно, и после.
я писатель; по способу зарабатывать - преподаватель, учитель. Зимние
каникулы в моем университете - пять недель, что отчасти объясняет сроки моих
паломничеств - но лишь отчасти. У рая и каникул то общее, что за них надо
платить и монетой служит твоя прежняя жизнь. Мой роман с этим городом - с
этим городом именно в это время года - начался давно, задолго до того, как я
обзавелся умениями, имеющими спрос, и смог позволить себе эту страсть.
коротких романа французского писателя Анри де Ренье, переведенные на русский
замечательным русским поэтом Михаилом Кузминым. В тот момент я знал о Ренье
только, что он один из последних парнасцев, поэт неплохой, но ничего
особенного. О Кузмине - кое-что из "Александрийских песен" и "Глиняных
голубок" и славу великого эстета, рьяного православного и откровенного
гомосексуалиста - по-моему, в таком порядке.
Книжки тоже дышали на ладан: бумажные издания конца тридцатых, практически
без переплетов, рассыпа'лись в руках. Не помню ни заглавий, ни издательства;
сюжетов, честно говоря, тоже. Почему-то осталось впечатление, что один
назывался "Провинциальных забавы", но не уверен. Конечно, можно бы уточнить,
но одолживший их друг умер год назад; и я проверять не буду.
крайней мере одного, который я про себя зову "Провинциальные забавы",
проходило в зимней Венеции. Атмосфера сумеречная и тревожная, топография,
осложненная зеркалами; главные события имели место по ту сторону амальгамы,
в каком-то заброшенном палаццо. Подобно многим книгам двадцатых, роман был
довольно короткий - страниц 200, не больше - и в бодром темпе. Тема обычная:
любовь и измена. Самое главное: книга была написана короткими - длиной в
страницу или полторы - главами. Их темп отдавал сырыми, холодными, узкими
улицами, по которым вечером спешишь с нарастающей тревогой, сворачивая
налево, направо. Человек, родившийся там, где я, легко узнавал в городе,
возникавшем на этих страницах, Петербург, продленный в места с лучшей
историей, не говоря уже о широте. Но важнее всего в том впечатлительном
возрасте, когда я наткнулся на роман, был преподанный им решающий урок
композиции, то есть: качество рассказа зависит не от сюжета, а от того, что
за чем идет. Я бессознательно связал этот принцип с Венецией. Если читатель
теперь мучается, причина в этом.
"Лайф" с потрясающим цветным снимком Сан-Марко в снегу. Немного спустя
девушка, за которой я ухаживал, подарила на день рождения набор открыток с
рисунками сепией, сложенный гармошкой, который ее бабушка вывезла из
дореволюционного медового месяца в Венеции, и я корпел над ними с лупой.
Потом моя мать достала бог знает откуда квадратик дешевого гобелена, просто
лоскут с вышитым Palazzo Ducale, прикрывший валик на моем диване - сократив
тем самым историю Республики до моих габаритов. Запишите сюда же маленькую
медную гондолу, которую отец купил в Китае во время службы и которую
родители держали на трюмо, заполняя разрозненными пуговицами, иголками,
марками и - по нарастающей - таблетками и ампулами. Потом друг, давший
романы Ренье и умерший год назад, взял меня на полуофициальный просмотр
контрабандной и потому черно-белой копии "Смерти в Венеции" Висконти с
Дирком Богартом. Увы, фильм оказался не первый сорт, да и от самой новеллы я
был не в восторге. И все равно, долгий начальный эпизод с Богартом в
пароходном шезлонге заставил меня забыть о мешающих титрах и пожалеть, что у
меня нет смертельной болезни; даже сегодня я могу пожалеть об этом.
фокус. Он был черно-белым, как и пристало выходцу из литературы или зимы;
аристократический, темноватый, холодный, плохо освещенный, где слышен
струнный гул Вивальди и Керубини на заднем плане, где вместо облаков женская
плоть в драпировках от Беллини / Тьеполо / Тициана. И я поклялся, что если
смогу выбраться из родной империи, то первым делом поеду в Венецию, сниму
комнату на первом этаже какого-нибудь палаццо, чтобы волны от проходящих
лодок плескали в окно, напишу пару элегий, туша сигареты о сырой каменный
пол, буду кашлять и пить и на исходе денег вместо билета на поезд куплю