налился, иностранный штурман что-то орет в рупор, показывая на трубку -- ну,
это понятно, хоть и по-иностранному, -- вы, дескать, меня так уделаете, что
и дома не узнают! "Молоков" и "Москва" всякого в жизни наслушались, ни на
иностранную, ни на русскую брань они не отвечают, делают свое дело, стиснув
зубы, и все. Но как отведут груженый транспорт в устье протоки, вытолкнут
его в Енисей, гудком все же дерзко реванут чужаку: "Гуд бай! Чеши, проклятый
буржуй!" Нашему же толстобрюхому лесовозу еще и флагом прощально махнут.
"Москвой" отношений не портили. Ребята они миру, может, и незаметные, но
порту позарез нужные. Спорить и ругаться с этой парой нельзя. Если шибко
досадишь, возьмут да и за острова умотают, шуми тогда не шуми -- ничего с
ними не сделаешь, будешь мокнугь от причалов вдали. Начальник порта,
вздыхая, разведет руками: у команды "Молокова" и "Москвы" порт в вечном
долгу -- за одни только сверхурочные они могут отдыхать не меньше года. В
Карскую, так именуется навигация в Игарке, спали на "Молокове" и "Москве"
час-два в сутки. Наутро, когда падет мерклый туман на округу, устало ткнутся
в берег пароходишки, потому как места ни у каких причалов им вечно не
доставалось, перестанут дымить, парить, лишь из свистка чего-то бело
струится да тускло светятся сигнальные фонарики на мачтах -- все остальное
повержено сном.
поднимет волну, клади, как говорится, весла, молись Богу! Все живое спешит
тогда скорее с Енисея в Губенскую протоку. "Москве" же и "Молокову" в
непогодь самая работа. Катера, боты, пароходы, даже океанские корабли
набивались в протоку, жались к причалам, они, встречь буре, в открытый бой
-- волна через нос, порой и через трубу перехлестывает. Помстится иногда:
все, конец! Но вынырнут пароходишки, гуднут, проверяя жизнестойкость, и,
объятые брызгами, дымом, шпарят дальше, бьются о волны грудью, глядишь,
тянут откуда-то горемычное судно, раненое, гнутое, с перевернутой мачтой и
безжизненной трубой. Ткнут его к аварийному причалу -- и вновь наперекор
бурям, выручать из беды суда и суденышки.
караван. Заходить в нее сложно -- она замкнута от игарского берега мысом
Выделенным, от острова Полярного -- крылато загнутой отногой. Караван был
велик, барж в двадцать. Волной навалило хвостовые баржи на каменный мыс.
Тревожно и угрюмо гудел "Красноярский рабочий", призывая на помощь.
Откликнулись в первую голову "Молоков" и "Москва". Их било о борта барж, о
каменья мыса, посрывало с них круги, трап унесло, повредило палубные
надстройки. Но они кружились в кипящей воде, схлебывали волны, отжимая хвост
каравана от камней, на которых громадами вздымалась вода, с треском ломая
уже оторванную и опрокинувшуюся баржу. Никто не мог сосчитать на берегу,
сколько времени шла борьба за спасение каравана. Опрокинуло, разбило еще
одну баржу с ценным грузом, но весь остальной караван удалось завести в
протоку, учалить.
ребятишек -- ждали развязки, переживали за героические корабли. Часа в два
светлой северной ночи "Молоков" бережно привел к аварийному причалу
"Москву". Она была полузатоплена, побита, ершилась ощепинами, кренилась на
левый борт, труба ее не дымила.
за водкой. Пароходные люди выпили по стакану водки, молча покурили,
переоделись в сухое и стали осматривать "Москву". Парнишкам в знак
признательности и особой минуты разрешено было побывать в машинном отделении
уцелевшего в сражении корабля "Молоков".
ступеньки! Но как отдалилось все от нас, как переменилась жизнь, приняв
доселе нам неведомый облик.
совершенно утратила интерес. Полумрак, таинственность, захватывающие дух,
властвовали внутри корабля, в котором и места-то было только для машин и
топки. Где жили и спали люди, нам установить так и не удалось. Здесь пахло
недром машины, горячим, потным, трудовым. Приостановились набрякшие силы,
замерли какие-то изогнутые валы, трубки и патрубки, маслом смазанные медные
колена, провода, рычаги, рычажки. Знаки и клейма были на валах и корпусе
машины, в стеклянной банке, называвшейся маслоотстойником, пульсировала
жидкость, из-под ног просачивался пар, и где-то совсем близко, ощутимая
ногами и голым сердцем, хлюпала вода. В топке тускло горел уголь, сипело,
ворчало и ворочалось что-то в котле. Лампочки едва светились, круглые окошки
закопчены, застарелый густой запах отработанного масла и полумрак создавали
впечатление могущества этого ни с чем не сравнимого машинного мира.
механику, ходившему по машине в полусогну- том виде и в городе, на улице
тоже не разгибавшемуся. Был он крепко огорчен гибелью боевой подруги,
пошвыривал какие-то железяки, ворчал на полумертвого от усталости помощника
и, когда мы ему чем-то досадили, так рявкнул, что нас, точно бумажных,
подхватило и вытряхнуло на сушу. Скоро, однако, механик вышел на корму и
милостиво послал нас за папиросами. Когда мы вернулись, он в знак
благодарности и примирения сорвал с мачты вяленую стерлядку, кинул ее нам, и
мы тут же ее благоговейно изгрызли.
ремонт. Весной, к ребячьей радости, к радости города и всех людей на свете,
она появилась принаряженная, покрашенная, с новым якорем и флагом. "Молоков"
радостно заорал, дуром метнулся навстречу боевой подруге, чуть было не
торнулся в ее бок, но, приблизившись, оробел -- очень уж нарядна и чиста
"Москва". Однако боевая подруга сама милостиво подрулила к выключившему ход,
выжидательно бултыхающемуся на воде "Молокову", тут, среди протоки, и
побратались они, наши корабли.
берегу, слезу пустили при виде такой картины; мужики успокоенно разбрелись
по домам -- жизнь шла дальше, шла как надо!
пристани Назимово, сойдя на берег в Игарке, -- первым делом, конечно же,
стал искать глазами на протоке любимые пароходы, но возле причалов работали
новые, мало дымящие, чистые и сильные суда. Никого не пугая гудками,
размеренно, неторопливо и скучно они делали скучную причальную работу. Никто
на них не обращал внимания, названия их не знал, да и не было у них названий
-- какие-то номера да цифры.
называются на Енисее плоты. Он доставлял сплотки к лесобирже, где бревна
лесотасками выкатывали в штабеля. Был "Молоков" совсем стар, обшарпан и
уныл, вяло бурлил винтом, чугь дышал и не гудел вовсе.
корпусом, вросла она брюхом в болото, заваленное хламом лесозаводских
отходов, в кору, обрезь. опилки, обросла ржавой осокой. Винта и машины на
"Москве" не было, рубка скособочилась, доски растрескались, окна перебиты,
всюду мелом начеркана матерщина, но изгорелая труба пароходика все еще пахла
дымом, возле него играли в прятки и в "капитанов" малые дети.
подаваться в детдом, к верному другу Кандыбе. Но я все же исхитрился
отсрочить явку: не знаю, для чего и зачем приволокся к тому месту, где стоял
старый драмтеатр. Белым медведем лежал на том месте бугор, из которого
черной лапой торчала выветренная, собаками помеченная головня, трепало клок
старой припорошенной рекламы или обоев, серели ветром сметенные с дороги
окурки и копоть, налетевшая из соседних труб, мышиная строчка, едва
завязавшись, обрывалась дыркой в руинах пожарища, толсто укрытых снегом.
к "дому". Все казенное, начиная с ворожейных карт, по которым мне часто
выпадал жуткий "белый домик", кончая больницей, милицией и детдомом, сильно
пугало меня в ту пору. Неокрепшим, незаматерелым еще умишком я все-таки
понимал: переступлю порог казенного дома, и начнутся большие перемены в моей
жизни и судьбе.
Недавно объединенный с интернатом, он постоянного помещения еще не обрел.
Доносились гам, хохот и свист с протоки, где лихо каталась, нараскоряку
прыгала с самодельных трамплинов городская братва, напористо галдели,
безбоязно лаялись там и курили детдомовцы, в самом доме чудился неумолчный
гул, перебиваемый топотом или вскриком.
девчонка, от маковки до пят вывалянная в снегу, споткнулась возле меня,
вытаращила и без того выпуклые, с прозеленью глазищи:
сядит, можа, его? Ти песельника? Ти ворюгу? Ти который недавно пришел?
вот так да!
распахнутую дверь, толсто вмерзшую в желтые натеки.
кругломорденькой, крепенькой. Важничая, она подала мне варежку, знаком
приказывая отрясти с нее снег.
меня глазищами, улыбалась и, подмигнув, звонко чему-то рассмеявшись, юркнула
в дощатые сени по раскатанному притвору.
пятого класса, уже глазки строит! Ну и народ тут подобрался..." -- Мысль эту