выражением дорожной скуки рассматривающих наши захудалые фигуры. Иногда на
их плечах блестело золото, одинаково для нас непостижимое, был ли это
генерал или подпоручик. На самой нашей станции появлялся изредка начальник
жандармского отделения, усатый, обтянутый рейтузами и мундиром щеголь;
один раз он зашел даже в школу, брезгливо заглянул в класс, на полсекунды
задержался в дверях учительской и сказал:
набитым почтением и фрунтовой выправкой.
вылощенные господа летать на аэропланах, слишком уж велико было
противоречие между их блеском и скромной настойчивостью летного подвига.
классных занятий ворвался непривычный и непонятный звук мотора. Он с
напористым и настойчивым усилием шел на нас все заполняющей волной и
наконец поглотил все, звенящим грохотом упал у самых дверей школы и вдруг
замер. Мы бросились наружу. По широкой площади перед школой катился прямо
на нас крылатый легкий аппарат. Ребята бросились в стороны, а потом
испуганными глазами загляделись на невиданное чудо. Аэроплан остановился у
самого крыльца здания. Сбоку мы увидели две головы в шлемах, торчащих из
крохотной кабины. Мы побежали к ним.
выделялись на черной коже куртки золотые погоны: одна дорожка и три
звездочки.
лица и тонкого вздрагивания побелевших губ. Даже узкие усики над губами
вибрировали еле заметно. Меня захватила волна горячей симпатии к этому
небесному гостю, мне хотелось и торжественно славить его и пожалеть.
частью для мотора. Поручик Яблонский совершал засекреченный перелет из
Киева в Севастополь. Посадка ему полгалась в Николаеве, но пришлось сесть
на нашей станции, так как в бензопроводе случилась какая-то авария.
все-таки была кое-какакя аристократия: начальник участка, начальник
станции, следователь. Они устроили в честь его пребывания банкет, но
поручик не пил ни вина, ни водки, и устроители банкета были очень
разочарованы и с горя напились сами до той степени, какая обычно была
принята на нашей станции даже по менее важным поводам. А поручик
предпочитал общество моих учеников.
нашем общежитии и рассказывал ребятам жуткие истории о первых полетах
аэропланов, о будущях днях авиации, о погибших летчиках. Ни в нем самом,
ни в его рассказах не блестели офицерские погоны, он ни разу не назвал ни
одного чина, да и свою тужурку повесил у меня и полюбил мой меховой
полушубок, более приспособленный для степных ветреных морозов.
слишком поразил их воображение этот залетный, простой и веселый гость.
Больше всего вертелся возле него Алешка Сидорин, четырнадцатилетний
серьезный мальчик, сирота, потерявший отца-машиниста в железнодорожном
крушении. Яблонский и сам обратил внимание на Алешку и дошел в беседах с
ним до таких тонкостей, что уже и карандаш появился в его руках, и на
ученической тетрадке начертил он для Алешки схему аэропланных рулей и еще
каких-то хитростей.
мотора. С самого утра провозились он и его механик в аэроплане, а мои
ребята и в школу не пошли, а обступили машину тесной толпой, и Яблонский
кричал им сверху:
его отложить полет на завтра, но у Яблонского были свои соображения. Он
пожал руки почти всем двумстам моим ученикам, потрепал кое-кого по
грустной мордочке и обещал обязательно дать телеграмму о благополучном
прибытии в Николаев, куда он должен был прилететь через час.
декабрьском вечернем небе, а потом всей толпой отправились на станцию
ожидать телеграммы.
подробности последних дней, потом тревожно молчали, а потом девочки
начали плакать. Было двенадцать часов ночи, когда я увел грустных ребят
спать. Алешка Сидорин выпросил у меня разрешения остаться на станции, он
все-таки продолжал верить в телеграмму.
сообщал, что Яблонский сбился с пути и сел в поле, сел неудачно, в ров,
разбил вконец машину и сам расшибся: находится в Николаеве в военном
госпитале с переломанными руками и ногами.
учеников. Они засели в классах за партами и громко открыто рыдали, не
стесняясь друг друга и не оглядываясь. Я очень хорошо понимал их
страдания, потому что и у самого щемило в сердце от сознания обидной и
глупой несправедливости, от наглого хулиганства жизни, оскорбляющего
прежде всего самых лучших, самых смелых и новых людей.
о чем-то думал. Только к ночи он оживился и пришел ко мне с листком
бумаги:
хорошо.
сумма: три копейки, пять копеек, одна копейка. Алешка обьяснил, что это
собрано четыре рубля пятьдесят девять копеек, чтобы послать Яблонскому
большую телеграмму, в телеграмме все написать.
действительно очень большой и подробной. В ней мы не столько обращались к
Яблонскому, сколько к глупой судьбе, и требовали, чтобы она с большим
уваженим относилась к человеческому подвигу. Телеграмма эта обошлась нам в
десять рублей, сложились и учителя. Ее отправка успокоила ребят: грустные,
но уже без рыданий отправились они спать. А на другой день мы получили и
ответ от Яблоскного, в котором он благодарил нас и обещал поправиться и
когда-нибудь снова к нам прилететь.
которые проследовали через нашу станцию в Киев. А еще через неделю меня
вызвал на соседнюю узловую станцию жандармский штабс-ротмистр.
Яблонскому, а завтра кому?
вас не касается. Понимаете? Если не понимаете, смотрите, чтобы я не
обьяснил вам как следует.
летчиков моей страны не имели ко мне никакого отношения. Пусть, это в
конце концов и раньше было ясно. Я не страдал и не жалел себя, но мне до
рыда-
ний стало жалко поручика Яблонского. В таком случае, для кого приносит он
свою жизнь в жертву? Неужели для жандармского штаб-ротмистра?
школы Алексея Сидорина.
так характерна для последних лет царской реакции. Так холодно и так
неуютно было героям в нашем Отечестве, и поэтому так мало люди знали, что
у них есть Отечество. Большому человеческому чувству, чувству любви к
Родине, чувству гордости и радости за нее так мало было простора. И
сейчас, когда невозможно различить, где кончается героизм отдельного
человека и начинается героизм моего народа, когда каждое движение народа и
каждое движение советских самолетов так душевно и так родственно связаны,
я благодарю судьбу, что она позволила и мне жить в наше прекрасное,
горячее и искреннее время.
ГРИШКА
1
Городишко Мирополье стоял на горе. Из окна вагона он казался живописным:
на зеленых склонах кое-где пробивались светло-голубые, светло-зеленые и
темно-голубые маковки церквей, а выше всего поднималось из зелени стройное
белое здание.