нее, и отвлекая мое внимание от веревочки, чтобы я не видел, где сейчас
кольцо. Я сразу догадался, что многозначительные взгляды Альбертины - это
тоже уловка, и все-таки меня взволновал мелькнувший у нее в глазах образ,
который она создала только в интересах игры, - образ некоей тайны, сговора,
которого на самом деле у нас с ней не было, но который я уже теперь считал
возможным и который был бы мне необыкновенно приятен. Радостно возбужденный
этой мыслью, я вдруг почувствовал, что рука Альбертины дотрагивается до
моей, а ее палец, ластясь, подлезает под мой палец, и одновременно увидел,
что она подмигивает мне, но так, чтобы другим это было незаметно. В одно
мгновенье выкристаллизовалось множество надежд, до этого таившихся от моего
взора. "Она пользуется игрой, чтобы дать мне почувствовать, что я ей
нравлюсь", - подумал я, вознесясь на самый верх блаженства, откуда я,
впрочем, слетел, как только услышал, что разъяренная Альбертина говорит мне:
"Да берите же скорей, ведь я вам целый час передаю!" С горя я выпустил из
рук веревочку, хорек увидел кольцо, бросился на него, я опять должен был
стать в круг, и теперь я в отчаянии смотрел на оголтелый хоровод вокруг
меня, надо мной шутили все участницы игры, я вынужден был смеяться, хотя мне
было совсем не до смеха, а в это время Альбертина продолжала отчитывать
меня: "Если хочешь играть - надо быть внимательным, иначе только других
подводишь. Не будем больше приглашать его играть, Андре, - или он, или я".
Андре, не принимавшая горячего участия в игре и продолжавшая напевать
песенку про "Дивный Лес", которую в подражание ей, но без ее увлеченности,
подхватила Розамунда, решила положить конец ворчанью Альбертины и, обращаясь
ко мне, сказала: "Вам очень хотелось побывать в Кренье, а мы сейчас в двух
шагах оттуда. Пока эти сумасбродки беснуются так, как будто им по восемь
лет, давайте я проведу вас туда прелестной тропинкой". Андре была со мной
необычайно мила, и дорогой я поделился с ней своими мыслями о том, что мне
нравится в Альбертине. Андре сказала, что она тоже очень любит Альбертину и
что Альбертина обворожительна, и все же мои восторги, как видно, не
доставили ей удовольствия. Тропинка спускалась в низину, как вдруг меня
взяло за сердце воспоминание детства, так что я невольно остановился: по
земле стлались зубчатые блестящие листья, и я узнал куст боярышника, увы!
отцветшего в конце весны. Меня овеял воздух давних богородичных
богослужений, воскресных дней, забытых верований и заблуждений. Мне хотелось
вдохнуть в себя этот воздух. Я остановился, и Андре, обворожив меня своей
догадливостью, предоставила мне возможность поговорить с листьями. Я
спросил, как поживают цветы, цветы боярышника, похожие на жизнерадостных
девушек, легкомысленных, кокетливых и богомольных. "Девушки давно уехали", -
ответили мне листья. И, быть может, они подумали, что хоть я и выдаю себя за
их близкого друга, а об их образе жизни не имею понятия. Друг-то я друг, но
такой, который уже сколько лет обещает прийти, а все не приходит. Между тем,
подобно тому, как Жильберта была моей первой любовью среди девушек, так
цветы боярышника были моей первой любовью среди цветов. "Да, я знаю, они
уходят в середине июня, - сказал я, - но мне приятно посмотреть на то место,
где они жили. В Комбре они приходили ко мне в комнату - их приводила моя
мать, когда я был болен. А потом я с ними встречался вечерами, по субботам,
в месяц богородичных богослужений. Здесь они на них бывают?" - "Ну конечно!
Их всегда приглашают в храм Дионисия Пустынника - в ближайшую приходскую
церковь". - "А как бы с ними повидаться?" - "Ну уж это не раньше мая
будущего года". - "Но они непременно там будут?" - "Они бывают там
ежегодно". - "Вот только не знаю, найду ли я туда дорогу". - "Найдете!
Девушки веселые, они не хохочут, только когда поют молитвы, так что вы не
заблудитесь, да и потом, вы уже в начале тропинки почувствуете их аромат".
передаст мои похвалы Альбертине, - такое упорство я проявлял в ее
восхвалении. Но я так никогда и не узнал, дошли ли они до Альбертины. А ведь
Андре была куда понятливее в сердечных делах, чем Альбертина, куда тоньше в
своей любезности; каким-нибудь одним взглядом, словом, действием доставить
человеку большое удовольствие, воздержаться от суждения, которое может
сделать больно, пожертвовать (делая вид, что это вовсе не жертва) часом
игры, даже светским приемом, garden-parti, чтобы побыть с тоскующим другом
или подругой, и этим доказать им, что она предпочитает их скромное общество
суетным забавам, - вот в чем обыкновенно выражалась ее чуткость. Но у тех,
кто знал ее более или менее близко, складывалось впечатление, что она похожа
на тех трусливых героинь, которые умеют подавлять в себе страх и чья
смелость поэтому особенно похвальна; складывалось впечатление, что в глубине
души она совсем не так добра, что она ежеминутно проявляет доброту только в
силу своего внутреннего благородства, впечатлительности, великодушного
желания прослыть хорошим товарищем. Она наговорила мне так много хорошего о
моих отношениях с Альбертиной в будущем, что я проникся уверенностью в ее
всемерном содействии. Но, быть может чисто случайно, она палец о палец не
ударила, чтобы сблизить меня с Альбертиной, и сдается мне, что мои усилия
влюбить в себя Альбертину если и не толкали ее подругу на закулисные
происки, которые имели бы целью помешать им, а все-таки вызывали у нее
недоброе чувство, которое она, впрочем, всячески старалась утаить и с
которым по душевной своей чистоплотности, может быть, даже боролась. На
свойственное Андре внимание к людям даже в мелочах Альбертина была
неспособна, и тем не менее я был не уверен, что Андре добра по-настоящему, а
вот в подлинной доброте Альбертины я потом убедился. Неизменно проявляя
ласковую снисходительность к потрясающему легкомыслию Альбертины, Андре и
словами и улыбками показывала, что она ей друг, да она и вела себя как друг.
На моих глазах она каждый день вполне бескорыстно затрачивала больше усилий,
чем придворный - на то, чтобы заслужить благоволение государя, на то, чтобы
как можно больше уделить Альбертине от своих щедрот, чтобы осчастливить
небогатую свою подругу. Она бывала обворожительна в своей мягкости, в каждом
своем печальном и нежном слове, когда при ней высказывалось сожаление, что
Альбертина бедна, и Андре делала ей в тысячу раз больше услуг, чем
какой-нибудь состоятельной подруге. Однако если кто-нибудь выражал сомнение
в том, что Альбертина так уж бедна, едва уловимое облако спускалось на лоб и
глаза Андре; можно было подумать, что она в плохом настроении. А если
кто-нибудь договаривался до того, что выдать Альбертину замуж, пожалуй,
будет не так трудно, как принято думать, Андре решительно протестовала и
почти злобно твердила: "Увы, нет, ее замуж не выдашь! Уж я - то знаю, мне
так за нее больно!" Даже мне Андре, единственная из всей стайки, никогда не
передавала ничего нелестного, что могло быть кем-либо сказано за моей
спиной; более того: если я сам себя чернил, она притворялась, что не верит,
или так толковала мои слова, что они становились безобидными; сочетание
подобных качеств и называется тактом. Такт - это свойство людей, которые,
перед тем как нам выйти на поединок, расхваливают нас да еще прибавляют, что
у нас не было повода для вызова, - прибавляют для того, чтобы мы сами себе
казались еще храбрее от сознания, что мы проявили храбрость, когда в этом не
было прямой необходимости. Эти люди представляют собой противоположность
тем, кто при таких же обстоятельствах скажет: "Вам, наверно, очень не
хотелось драться, но, с другой стороны, вы же не могли стерпеть оскорбление,
вам нельзя было поступить иначе". Но поскольку во всем есть свои "за" и
"против", то удовольствие или, в лучшем случае, безразличие, с каким наши
друзья передают нам что-нибудь для нас оскорбительное, доказывает, что они
не бывают в нашей шкуре, когда нам это пересказывают, и втыкают в нас
булавку или нож, как в воздушный шар, искусство же всегда скрывать от нас то
нехорошее, что говорят о нашем поведении, или же искусство скрывать свое
собственное мнение о нем может служить доказательством, что наши друзья
иного рода, друзья тактичные, в высшей степени скрытны. В скрытности ничего
противного нет, если только друзья действительно не думают о нас плохо и
если от того, что им о нас говорят, они страдают так же, как страдали бы мы
сами. Я полагал, что это как раз относится к Андре, хотя и не был вполне
уверен.
которую Андре отлично знала. "Ну вот, - неожиданно обратилась она ко мне, -
это и есть ваш вожделенный Кренье, и вам повезло) именно в этот час и при
таком освещении его написал Эльстир". Но я все еще тяжело переживал свое
падение во время игры в веревочку с высоты надежд. Поэтому я с меньшим
наслаждением, нежели то, которого чаял, вдруг увидел внизу, среди скал, где
они укрывались от солнца, Морских богинь, которых Эльстир выследил и поймал
под темным обрывом, таким же прекрасным, как на картине Леонардо, чудные
Тени, прячущиеся и таящиеся, быстрые и безмолвные, готовые при каждом новом
приливе света скользнуть под камень, спрыгнуть в ямку и мигом, как только
лучевая угроза минует, возвращающиеся к утесу, к водорослям, под солнцем -
дробителем скал, или к потускневшему Океану, чью дремоту они, неподвижные и
легкие стражи, словно оберегают, держась на воде так, что видно их клейкое
тело и пристальный взгляд темных очей.
люблю Альбертину; но - увы! - я не собирался открывать ей свое сердце, Дело
в том, что со времен Елисейских полей мое понятие о любви изменилось, хотя
девушки, в которых я влюблялся, были очень похожи одна на другую. Прежде
всего, признание, объяснение уже не казалось мне самым важным действием,
необходимым для любви; да и любовь казалась мне теперь уже не данностью, а
всего лишь субъективным наслаждением. И чувство мне подсказывало, что
Альбертина сделает все от нее зависящее, чтобы продлить наслаждение, если ей
не будет известно, что я его испытываю.
другими девушками, был для меня не единственным. Но, подобно луне, днем
представляющей собою всего лишь белое облачко, только четкое и не
меняющееся, и вновь обретающей все свое могущество, как скоро день
померкнет, образ Альбертины, один этот образ, когда я вернулся в отель,
взошел в моем сердце и засиял. Передо мной была как будто новая комната.
Конечно, она уже давно перестала быть враждебной мне комнатой, какой я
увидел ее в первый вечер. Мы беспрестанно видоизменяем наше обиталище; и чем
свободнее от ощущений становимся мы в силу привычки, тем успешнее устраняем
вредоносность окраски, размеров, запаха, объективировавшую наше тяжелое
чувство. Это была и не та комната, которая властвовала над моей