высоким реченьем украшенных красных словес слава Твери! И час придет, и,
состарившись, передав власть в крепкие руки сына, предстанет он там, в
горнем мире, пред убиенным родителем своим и пред великим дедом и скажет:
<Вот я! То, чего не сумели вы, я возмог и сумел! Сокрушил Москву и вознес
превыше всех градов земли родимый город! Укрепил Русь и прославил ее в
веках! Вот что сделал я в вашу память и в память пролитой вами крови!>
серебре является высокая, выше облаков, фигура изобнаженного донага мужа с
колодкою на шее, с отверстою дымящейся раной в груди, из которой ножом
предателя вырвано сердце. Руки, скрюченными пальцами вцепившиеся в
колодку, так и застыли, словно все еще пытаясь освободить стиснутое горло,
и задранный подбородок, в клочьях кровавой бороды, обращенного к небу и к
нему, Михаилу, искаженного страданием лица страшен и жалок. <Дедо! -
хочется крикнуть ему, позабыв обо всем на свете, позабыв про шатер, про
Мамая, про разложенные перед ним на дастархане блюда. - Дедо! Почему ты в
колодке? Ты же святой!> И видит Михаил сотни, нет, тысячи трупов вокруг и
окрест, и медленно бредущие в снежном дыму вереницы раздетых и разутых
русичей, и надо всем над этим - задранный лик князя-мученика,
неправдоподобно высокого, неправдоподобно худого, уже из одних только
сухожилий и костей, со вздутыми мослами выпирающих колен на худых ногах,
тело-призрак, обреченный нескончаемой крестной муке, висящий над снежною
бездной, над опозоренной, изнемогшею землей, над трупами павших и дымом
сожженных деревень... И где-то там, в отдалении, замирают радостные
колокола, еще мелькают, еще раскачиваются их языки, но уже замерла
последняя тонкая музыка меди, и только ветер, ордынский, жалобный,
степной, поет и стонет, заволакивая погребальною пеленою видения радостей
и скорбей...
обрезанным взором, и в глазах его - или то мнится Мамаю? - трепещет
сверкающая влага слез. Он медлит, он ждет, он в бешеной скачке торопит
коня, он взывает, он гневает... И - не может. Ему не переступить этой
пропасти! О, он сделает все, что в силах, и что не в силах - тоже! Он
будет драться насмерть, насмерть и до конца! Но уступил, отступил он уже
теперь, в этот вот каторжный час. Он подымает голову. Смотрит. Медлит.
Отвечает Мамаю:
мною посла!
кажется, понимает. Удивлен, обижен. Угаснув, острожев и охолодев взором,
слегка переводит плечами:
- И глядит исподлобья. Быть может, тверской князь еще передумает? Но нет,
Михаил, медленно покачивая головой, отвечает:
не понял совсем ничего! Ибо сам он так бы не поступил никогда!
Микула Митрич по праву дорожной близости пробирается к нему, ложится рядом
в кошмы.
говорит Михаил. - Я не взял!
скребет затылок. Думает. Отвечает:
опосле Шевкалова разоренья, опосле такой пакости, наведешь татар - не то
что земля, и Тверь может от нас отшатнуть!
колодкою на шее. Дак вот... Потому...
распутицей, заливая дороги, шла по пятам - Михайлу встретил рязанский
князь Олег.
отдыхала царица Тайдула (ее именем, в сокращении, и был назван город),
начал уже превращаться понемногу в русский ремесленный посад.
общего порубежья, не имели они и порубежных обид, а сверх того, одинаково
опасились растущей силы Москвы.
мужескую стать Олега; Олег - видимые глазу выносливость и упорство
тверского володетеля. Оба князя были в самой поре мужества, в расцвете
телесных и духовных сил, оба имели трудные судьбы, тот и другой начинали
едва ли не от самого истока, своими трудами добиваясь почета и власти, в
отличие от их соперника, великого князя Дмитрия, которого <делали> до сих
пор митрополит Алексий, Вельяминовы, Акинфичи, Кобылины, да и все прочие
московские бояре. И теперь, сойдя с коней, сидя за столом в бедной горнице
случайного степного, крытого соломою жила за неприхотливою трапезой, они
уверялись в верности первого впечатления.
помола, хлеб, каша из полусваренного проса и квас. Шел пост, и мясного,
добравшись до своих, русичи избегали: не в татарах уже!
скачки были попросту голодны, - изредка поглядывая друг на друга с
внимательным одобрением. Враз, одинаковым движением, отодвинули глиняные
мисы, положив ложки поверх горбом - сыт!
скачет отвоевывать у москвичей великое княжение и ему надобна ежели не
помочь, то хотя бы неучастие рязанского князя. Олег думал тяжело и
сумрачно.
взор (когда-то мальчишкой, захватив Лопасню, стыдился обожания окружающих;
нынче и стать и взгляд выработались в нем повелительные, княжеские). - Я
не могу идти на Дмитрия войною, ибо только что помогал ему против
Ольгерда, и враг у нас общий - Литва! Но и на тебя, поскольку ярлык ты
получил по закону, от хана, а не своею волею идешь на Москву... - Он
приодержался, подумал, что следовало бы, быть может, пособить Михайле,
как-никак отказавшемуся от Мамаевой помочи, то есть отказавшемуся наводить
татар на Русь! Но честь, но данное слово, а слову своему Олег не изменял
никогда, но стыд измены - ибо, помогая Михайле, он невольно переходит на
Ольгердову сторону... Олег еще помрачнел, потряс головою, высказал
наконец: - Но и на тебя, князь, меча не вздыну!
себя на место рязанского князя), не стал настаивать. Достаточно было и
того обещания - не помогать Москве.
прощанье крепко обнялись. Что бы там ни было, а тот и другой чуяли
неложное уважение друг к другу.
на Зубцов, к верховьям Волги, в обход земель, подвластных Москве, где его
караван могли задержать, не посчитавшись и с ярлыком, и с Мамаевым
татарином, Сарыходжой, что ехал всаживать князя на стол владимирский.
татарина был устроен пир. Не обманывая себя нимало, Михайло тотчас
распорядил собирать войска. Идти на Владимир, сажаться на великий стол без
ратной силы нечего было и думать.
княжение владимирское произвело переполох, схожий с потрясением земли.
цивилизации от старых, близящих к своему закату. Вместо печальной
растерянности, нерешительных пересудов, опущенных рук, вместо подлого
склонения перед силою обстоятельств, перед тем, что <от нас не зависит>,
вместо жидких речей - что, мол, мы можем содеять теперь? - вместо всего
того, что мы, современные русичи, видим досыти друг в друге, не в силах и
пальцем шевельнуть, когда на наших глазах губят реки, уродуют землю,
вырубают леса, отравляют, жгут, пронизывают радиацией нашу землю, наши
леса, наши пашни и пажити, самую основу нашей жизни, вместо всего этого
тут (тогда!) и растерянность была деловая, скорая, гневная.
тотчас. Споров, по существу, не было. О князе, что накануне ночью грыз
зубами подушку, метался в гневе и ужасе, безуспешно утешаемый верною
Дуней, кидаясь мыслью от одной крайности к другой: то - вести рати на
Тверь, то - пасть в ноги Михайле, умолять невесть о чем, то посылать к
патриарху в Царьград, то - к Ольгерду в Вильну, и тоже неведомо за чем, то
- к Мамаю скакать и там валяться в ногах, суля золотые и серебряные
горы... - про князя, застывшего на своем резном креслице, бояре словно
забыли и думать. Даже Алексий, чей престол стоял нынче чуть впереди
княжеского, не мог вполне овладеть расходившеюся думой. Было одно: не
пустить, не дать! Не допустить до Владимира, а для того - немедленно,
нынче, теперь - собирать и двигать полки!
конную дружину к Переяславлю и наказал собирать московское ополчение.
Старик Дмитрий Александрович Зерно встал, повестив отдышливо и кратко, что
по первой вести послал старших сыновей, Ивана Красного и Константина Шею,
крепить Кострому. Дмитрий Михалыч Боброк, дождав своей очереди, тоже