АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
В смотровой приёмного покоя главного корпуса переговаривались между собой участники весьма маститого «вече». Здесь были и заведующий гастрохирургией, и один из самых сильных реаниматологов. На каталке лежала девушка в полубессознательном состоянии. Вернее – в спутанном состоянии сознания, что значительно хуже.
– Доставили из ЦРБ.[58]Криминальный аборт – всё-таки, в позднем сроке. Подружки приволокли в приёмное и смотались. Даже не на «скорой». Анамнеза толкового нет. Дефанс.[59]Шок. Внутреннее кровотечение. Там пока разобрались что к чему, уже клиническая картина гнойного сепсиса налицо. Они, вместо того чтобы на месте лечить, сюда привезли. А мы что? Мы отказать не можем. Ещё раз транспортировать – она не переживёт. Да и куда дальше транспортировать? Мы оказываем все виды квалифицированной и специализированной помощи…
Растерянный молодой дежурный врач что-то говорил скорее самому себе. Елена Николаевна спросила:
– Начмед по хирургии в курсе?
– В курсе, – ответил гастрохирург. – Что делать будем?
– При такой картине токсического шока оперировать… А если не оперировать, то…
– В общем, это ваш профиль, Елена Николаевна, вам и принимать решение. Хирурги тут вторичны.
– Пётр Александрович? – посмотрела она на Зильбермана.
– Разворачивайте ургентную операционную. Тут мозга нет. Если до сих пор жива. Если консервативно будем вести – точно помрёт. Лет сколько?
– Двадцать два.
– Сердечная деятельность? – обратился он к реаниматологу.
– Терпимо для таких клинико-лабораторных показателей.
– Василий Петрович, помоешься? – повернулся Пётр Александрович к заведующему хирургией.
– Куда я денусь.
– Петь, ты пойдёшь? – тихо и, как показалось Женьке, благодарно уточнила Елена Николаевна.
– Да. Ты тоже мойся, ассистентом. Где мой интерн?
– Я здесь, Пётр Александрович.
– Давай, Евгений Иванович. Наряжайся и смотри. Такую бригаду увидишь нечасто.
– Петь, нижнесрединным доступом?[60]
– Да. Не хватит – расширимся.
Операция длилась около трёх часов. Давно Женька не наблюдал такой сосредоточенности. В течение первого часа врачи лишь обменивались короткими репликами друг с другом и операционной сестрой. Анестезистки что-то бесконечно лили в подключичку.[61]В тазики, в качестве макропрепаратов, отправились безжизненные зловонные куски белесоватой гноящейся плоти, что прежде были беременной маткой, не так давно живым плодом и участками кишечника. Врачи священнодействовали, без лишних слов понимая друг друга. Резали, промывали, сшивали, задавая короткие конкретные вопросы. Кто-токуда-то бегал, доставляя в операционную новые флаконы растворов, антибиотиков и бог знает чего ещё…
В какой-то момент Женьке даже показалось, что он утрачивает ясность восприятия. Слишком много всего за сутки. Пожалуй, больше, чем за всю его предыдущую жизнь. Количество неизведанного совершило качественный скачок, и за двадцать с небольшим часов вчерашний парень Женька окончательно стал мужчиной во всех смыслах, вдохнув слоновью дозу мирового эфира. Вкусил, но ещё не познал, не осмыслил. Да разве можно и, главное, нужно ли осмыслять всё это?
Девочку Леночку, что не хотела кесарева, женщину, что «на сносях», поругавшуюся с мужем и выбежавшую в ночь без документов и денег, и, не случись сердобольных прохожих, она могла лишиться ребёнка, а то и вовсе истечь кровью на заплёванной остановке… Множество новых людей со своими историями. Глупую двадцатидвухлетнюю девчонку,что умирала (или выживала?) сейчас на столе. Петра Александровича, того, как оказалось, кто помог ему прийти в этот мир, и Марию Сергеевну… Машу… ради которой, он былуверен, в этот мир и пришёл… Он вдруг почувствовал себя древним, как Имхотеп,[62]и резвым, как новорождённый козлёнок.
Никому не дано знать, когда его постигнет откровение. Никому не дано постигать откровение дольше, чем оно длится. И никто никогда не сможет описать длительность откровения, силу откровения и алгоритм постижения откровения. Откровение не начинается и не заканчивается. Оно – суть включение Сына по просьбе Отца в Дух, что именуется Миром.
Окунувшись в откровение, человек становится посвящённым. И кто сказал, что для этого надо нырять в бассейн с крокодилами или проходить сквозь звёздные врата? И можем ли мы знать, что есть наш персональный бассейн с крокодилами и наши персональные звёздные врата? Поток Мира един. Бесконечен. Мы – конечны. Пока мы люди. Но мы не всегда были ими. И не всегда будем ими. И бесконечная часть нас всегда внутри Духа.
Иным обстоятельства позволяют вспомнить себя Миром ещё при жизни тела. Но до прочих этого не донести, как не передать самыми совершенными словами и самой прекрасной картиной мощь и совершенство водопада, тишину и красоту ночной степи и те несколько мгновений блаженства, что, лишь синхронизируясь, делают мужчину и женщину богоравными. Откровения нельзя осмыслять. Их можно только переживать…
– Всем спасибо! – традиционно завершил Пётр Александрович оперативный марафон. – В реанимацию, естественно. С личным постом. И регулярным посещением ответственного дежурного акушера-гинеколога и ответственного дежурного хирурга. Историю…
– Я сама напишу! – перебила его Елена Николаевна. – Тут сложный протокол, сейчас с Василием Петровичем согласуем его часть. И вообще, не до интернов. Высокая степень риска… Они думают, тут мёдом намазано, в акушерстве этом. – Елена Николаевна приходила в себя.
– Лен, не срывайся на парне. Давай ещё персональную ответственность за грехи всего человечества на него сейчас повесим. Или, вон, на санитарку.
– Сажать бы всех этих, и кто делает, и кому делают.
– И это уже проходили. Кто сам без греха… Короче, всё, Елена Николаевна. Просто работаем. Просто работаем. Просто акушеры-гинекологи. Просто начмед. Просто рутина. Просто профессия. Просто ремесло… Всё, Лен. Всё, я сказал!* * *
– Ну что, субординатор Елена Николаевна Ситникова, прерывания в позднем сроке будем учиться делать? Увы и ах, это часть нашей работы. Все акушеры, согласно хорошему учению, придуманному индусами, в следующих жизнях будут земноводными именно за такие дела. Но лично я считаю, что раз уж искусственное прерывание беременности в позднем сроке существует, то лучше выполнять его в условиях стационара, а не в сарайчике у знахарки бабы Глаши из Усть-Перепердяйска.
– Будем, Пётр Александрович. – Она откровенно кокетничала с ним, эта юная красавица.
Лена действительно красива. И не только. Она сногсшибательно эффектна, даже в обычном белом халате. А уж как она была хороша в застиранной залатанно-заштопанной больничной пижаме… Высокая стройная блондинка с миндалевидными глазами, меняющими цвет и глубину в зависимости от погоды, настроения и платья – от бездны бесконечно-серого до небес бескрайне-бирюзовых. Ревматологи называют это достаточно распространённое в популяции представителей белой расы чудо света довольно прозаично: «радужка коллагенового типа».
Ещё у Елены Николаевны была матовая кожа того нежно-бежевого оттенка, что оставило во фрагментах ДНК татаро-монгольское иго – истинные славянки никогда не бывают выбеленными, как обезжиренное молоко. Они сливочные, как масло, томно-туманные, как летний грибной рассвет средней полосы, и неистовые, как сполохи заполярного заката. «Твоё либидо, безусловно, поэтически одарено, Петя Зильберман, – усмехнулся он про себя, – о доме думать надо!»
С тех пор как Лена Ситникова появилась здесь, о доме думать почему-то не получалось. Дома была заботливая жена, чьи даже нечаянные прикосновения вызывали не больше чувств, чем случайные столкновения с чужими телами в вагоне метро, – в спектре от безразличия до глухого раздражения. А сама мысль о необходимости исполнения супружеского долга с широкобедрой и стремительно рыхлевшей спутницей жизни вызывала отнюдь не ментальные, а вполне ощутимые симптоматически желудочные спазмы. Лена же Ситникова, только проходя мимо, увлекала за собой всё – мысли, чувства и меняла направление тока крови. И он с упорством, достойным первых христианских мучеников, отгонял от себя видения геенны райской – томительную бесконечность предвидения совокупления с тоненькой, мальчишески хрупкой Леночкой, будь она уже благословенна!
«Мне кажется, что для врача самое лучшее – позаботиться о способностипредвидения.В самом деле, когда он будет предузнавать и предсказывать у больных и настоящее, и прошедшее, и будущее, и всё то, что больные опускают при своём рассказе, то, конечно, ему будут верить, что он больше знает дела больных, так что с большей доверчивостью люди будут решаться вручать себя врачу».[63]
«Сосредоточься, идиот! Ключевые слова – „больные“, „врач“. Только их касается твоё предвидение. И у тебя двое малолетних детей, скотина!» Мантра не спасала. Немного выручал плотно накрахмаленный не в меру заботливой женой халат. Не будь его, взорам персонала и пациенток открылся бы вечно направленный на Лену Ситникову, будь она же проклята, всепредвидящий вектор мужской сущности.
– Так! Значит, пишем историю, заполняем акты, собираем подписи. Главного врача, начмеда, заведующего отделением, то есть мою, и конечно же твою. Учись, субординатор, подписывать юридические документы. Держи. – Он передал Леночке тоненькую карточку из медико-санитарной части хлебзавода.
– Анна Петровна Романова, двадцать два года, техник-технолог хлебобулочного цеха, не замужем. Беременность первая, двадцать две – двадцать три недели. Прерывание в позднем сроке по медицинским показаниям. Лихо. А где же она раньше была, эта Анна-техник с царской фамилией? Она прошляпила, а мы детоубийством занимайся?
– Елена Николаевна, это у тебя юношеский максимализм пока в одном месте играет, хотя бабы к бабам и с возрастом редко добрее становятся. В жизни, Лена, всякое случается. И, надеюсь, как минимум ты свою профессию в сознании выбирала. А тут всякое – и смех, и слёзы, и любовь. И ненависть. И невинная кровь. И, слава богам, наконец подобные Анны законно могут обращаться за помощью в лечебное учреждение, а не к умелицам со спицей и мыльным раствором. Вы, женщины, уязвимы. Вам в уши нашепчешь чепухи, авы и рады ноги раздвинуть поскорее.
– Да? – Она взглянула на него так, что…
– Лена! Я тебя прошу! Если ты ещё раз на меня так посмотришь, я изнасилую тебя прямо в ординаторской.
– А кто сказал, что это будет насилие? – тихо спросила она.
Раздался спасительный стук в дверь. Вслед, не дожидаясь разрешения, в ординаторскую боязливо протиснулась хорошенькая, простоватая на вид девушка.
– Я извиняюсь… – неловко начала она.
Образованную Лену передёрнуло.
– Доктора, там девочке в моей палате плохо. Ну, в смысле не плохо, а, похоже, началось. Рожает она.
– Ну, за две минуты не родит. Скажи ей, пусть идёт в смотровую, сейчас поглядим.
– И это… Я ещё спросить хотела. Я с ней в одной палате лежу. Только я не рожать, а на искусственные роды. А когда будет это… Процедура. Это быстро? Не больно?
– Романова? – строго спросила её Елена Николаевна.
– Да… – еле слышно сказала та и побагровела.
– Роды искусственными не бывают. Они бывают преступными, неосмотрительными, глупыми, вызываемыми, но искусственными они не бывают. Мы, с вашего согласия и горячего желания, убиваем вполне уже жизнеспособного ребёнка. Главная сволочь – вы, но и мы соучастники убийства. Идите в палату и ждите! Вам скажут, – жёстко кинула ей молоденькая субординатор.
– Аня, вы не волнуйтесь. Сегодня в первой половине дня всё сделаем. Это не очень быстро и немного действительно похоже на роды. Приятных ощущений не гарантирую, но и слишком больно не будет, – мягко сказал Пётр Александрович.
– Спасибо! – Та благодарно посмотрела на него и, смерив Лену неприязненным взглядом, громко хлопнула дверью.
– Не с того, Лена, начинаешь. Не с того. Зло порождает зло. Ненависть порождает ненависть. Будь она детоубийцей, клятвопреступницей и чёрт знает кем – для тебя она пациентка. Не можешь быть доброй и рождать добро, будь терпимой. Я не прошу тебя сострадать и жалеть и, упаси боже, примеривать на себя чужую боль. Я лишь хочу напомнить тебе, что никто не свят, и требую, на правах твоего непосредственного руководителя, корректного отношения к пациенткам. Придерживайся этики и деонтологии, если ты решила стать акушером-гинекологом. Или, пока не поздно, – в патологоанатомы. Отдохновенным телам проповеди читать.
Лена было надулась, но он взял её за руки и нежно поцеловал в губы. Это был скорее отеческий, нежели страстный поцелуй, но исполненный такой мужской силы, такого очищающего от скверны импульса, что ей захотелось заплакать от внезапно нахлынувшего раскаяния.
– Ну-ну-ну! Из огня да в полымя. Ровнее, девушка, ровнее. Ваша порывистость прекрасна для женщины, но совсем не годится для врача.Пусть он также будет по своему нраву человеком прекрасным и добрым и, как таковой, значительным и человеколюбивым.[64]Всегда. Понимаешь? Обратись к тебе за помощью самое ужасное по всем морально-нравственным и прочим выдуманным людьми критериям существо, ты обязана её, эту помощь, оказать по мере сил. Не вынося суждений, не сотрясая воздух разрушительным бесплодным гневом. Им нужна помощь. И ты обязана помочь. Не больше, не меньше. На всё остальное есть суд Божий и Его воля. А Романова эта – просто несчастный глупый ребёнок. Как, увы, большинство женщин на этой планете, будь они трижды взрослыми, умными, хитрыми и пробивными. Пошли смотреть её соседку, а то, пока мы тут философствуем, она ещё глядишь и родит. И такое бывало – до последнего на койке терпели, а потом в туалетшли «по большому». Бабы, что с вас взять…
Леночка Иванова, чьё имя, фамилия и история родов сохранились в архивах лечебного учреждения, но никак не в памяти врачей, была осмотрена и переведена в родзал с диагнозом: «Беременность первая, 39–40 недель, продольное положение, головное предлежание, первая позиция, передний вид. Миопия высокой степени с изменениями сосудов глазного дна. Роды I срочные, первый период». Рекомендовано (по результатам совместного осмотра офтальмолога и акушера-гинеколога) второй период родов исключить.
Леночка Иванова не слишком боялась страшного слова «щипцы». Отслойки сетчатки она боялась куда больше – плохая генетика по материнской линии. Что было по отцовской – история, так любимая Леночкиным «производителем», не сохранила. Мама не могла вспомнить, в очках была её мимолетная страсть, столь результативно завершившаясяс первого и последнего же раза, или смотрела на мир без помощи диоптрий. Она помнила лишь то, что Леночкин биологический отец был совершенно красив. Высокий широкоплечий обладатель густых блестящих волос, славянских,несколько тронутых «татарщиной», черт лица. Ничего более конкретного она не могла (или не хотела) вспоминать. Лишь иногда, в редкие часы женского отчаяния, характерным признаком которого является жестокое издевательство над самыми близкими, она выговаривала Леночке, своей единственной горячо любимой дочери, отчего та – такая дура – не могла удаться ст?тью и лицом в столь совершенного внешне самца. Пеняла ей, что уже на этапе внутриутробного развития Леночка была законченной тютей, не способной к борьбе за лучшее, и обречена подбирать лишь то, что не подошло другим. Более жизнеспособным. Более ярким. Более удачливым. Леночка жалела маму, и вместо развития в себе бойцовских качеств – как-то: ответных обвинений, хлопанья дверьми и прочей борьбы за справедливость – лишь гладила её по голове и ещё глубже зарывалась в спасительные книги, полные любви, красоты, нежности и сокрушительных в своей неизбежности побед добра над злом. Хотя этим больше ухудшала своё и без того не идеальное зрение. Каким был её, Леночкин, одноразовый сексуальный партнёр, мать так никогда и не узнала. Леночка была не настолько глупа, чтобы делиться с ней. Ибо тем для плача на кухне и так было более чем достаточно.
– Нет-нет-нет! Ну что ты, мамочка! Ты совершенно не виновата! Это всё я. Я же на самом деле такая – обычная серая мышь в огромных очках, невысокая, с тремя перьями неясного цвета на голове, толстыми щиколотками и нашим семейным задом добротного, но неизящного, покроя. Кроме того, у меня потеют ладони, даже когда я прошу передать мелочь на билет. Если на меня смотрят, я краснею. Танцевать не умею. И пары слов не могу связать в компании. Вот на меня никто никогда и не обратит внимания всерьёз, ты сама это прекрасно знаешь и твоей вины тут нет, – совершенно искренне говорила Леночка, с содроганием вспоминая, как мама водила её на танцы, где у всех-всех-всех девочек всё-превсё получалось.
И у Аллочки получалось, и у Танечки, и у Светочки. И только Леночкина мама вынуждена была стыдиться своей дочери на отчётных утренниках. То повернётся не в ту сторону, а то и вовсе расплачется и напрочь откажется выходить на сцену. Как же маме было неловко потом идти мимо этих горделивых надутых гусынь – Аллочкиных, Танечкиных иСветочкиных мам. Особенно когда тех – о, ужас! – поджидали законные мужья с цветами для «своих девочек».
– Так что мою беременность можно считать большой удачей, мама. – Леночка давно не глядя подписывала все бумаги, предъявляемые матушкиной совестью почему-то именно ей, родной дочери.
Мама, получив очередную индульгенцию, начинала снова неистово любить своё дитя, некоторое время не сравнивая, не скорбя и почти радуясь жизни. Пока, например, не посещала ГУМ с приятельницей. Там выкидывали дефицитные сарафанчики, но куда же Леночке с её фигурой? Совсем другое дело, дочке приятельницы – «как на неё шили», и так далее.
Леночкина мама не была закомплексованной неудачницей. Скажи ей кто такое, она бы не только возмутилась вслух, но и сильно бы удивилась про себя.
Потому что жизнь её была достаточно ровна и успешна, и даже ровнее и успешнее, чем у многих других. Не самая плохая квартира почти в историческом центре города. Работа, пусть не высокооплачиваемая, зато престижная – главная библиотека страны.
Порой академик являлся смиренным просителем, а уж по искусству разыскать нужный манускрипт Леночкиной маме не было равных. Иногда она под свою личную ответственность, в страшное нарушение всех правил, выдавала редкие книги «на вынос» давно известным «заслуженным» абонентам. Те, в благодарность, одаривали её дефицитными продуктами, хрустальными бокалами, милыми сувенирами из научных «загранок», билетами в театры и прочими приятными подношениями. Особой женской страстностью и потребностью в мужских ласках господь её изначально не наделил, а уж со временем и за ненадобностью эта функция в Леночкиной маме и вовсе атрофировалась.
Её больше интересовала жизнь интеллектуальная и духовная, нежели чувственно-плотская. Тепло, светло, книгами шкафы набиты в два ряда, холодильник полон, дочь – отличница, чего ещё желать женщине? Ничего. Не существует на всем белом свете ничего такого, чего ещё могла бы желать женщина, абсолютно равнодушная к счастью. Есть люди, равнодушные к Парижу лишь по факту того, что ни разу там не были. Встречаются особи, совершенно индифферентные к шуму океанского прибоя исключительно на том основании, что они его никогда не слышали. Так можно ли обвинять женщину в том, что она была счастлива незнанием счастья?
Леночка же теперь стала абсолютно законченно счастлива. Своей беременностью. И родами – как апогеем. Она ощущала себя Богом Творящим. И ей было совершенно неважно,что люди в белом решили исключить неведомый ей пока «потужной» неизвестными ей «щипцами». Это было так же для неё не важно, как человек – биологический отец её ребёнка. Мало ли что сподвигло бога на создание этого мира. Главное – что мир был создан и не было больше «тьмы над бездною». И мир этот был женским. По образу и подобию своему она создавала девочку, чтобы та «владычествовала над рыбами морскими, и над птицами небесными, и над скотом, и над всею землёю, и над всеми гадами, пресмыкающимися по земле».[65]Она была уверена в том, что это девочка.
Не было у Леночки Ивановой, в отличие от Лены Ситниковой, лепившей себя из глины мужской – отцовской, мальчишеской или юношеской – любви, иного образа и подобия. Отцы, мальчики, подростки, юноши, мужчины были ей так же неизвестны, как строителям пирамид вентиляционные системы в их современном виде. Имхотеп создал куда более совершенную систему воздухопроводов безо всяких алюминиевых, цинковых и прочих цветно-металлических труб, и уж тем более без всяких кнопок, тыкание в которые приводитк направленному движению электронов.
Девочки, на её, Леночки Ивановой, не тронутое мужской инвазией мироощущение, были более совершенной, единственно возможной, естественно натуральной формой существования белковых тел в этом мире. Сам же межполовой экзерсис, крайне неприятный и суетливый, она восприняла с рассудочностью прораба, расписавшегося в накладной о доставке арматуры для фундамента. В отличие от мамы, Леночка даже на время не влюбилась. Какой там. Она имени случайного донора спермы не знала. К тому же он был иностранец накануне отъезда на родину – есть свои прелести на факультете иностранных языков. И белый, слава романо-германским, галльским и скандинавским богам! Рассказать такое матушке?.. Увольте!
Ультразвуковое «предвидение» было ещё не общедоступно, и «начинающая богиня» Леночка пребывала в полной уверенности в сотворении себе подобной.
Но божество, ответственное за эмбриогенез, распорядилось иначе. Стоит ли искать в этом скрытый «вольтеровский» смысл?[66]Если вы не умеете читать чертежи, то гармония пространства предстанет перед вами хаосом линий. Если вы не умеете читать, то ясное и простое слово будет увидено вами, как ряд таинственных знаков. Если вы не умеете, то или учитесь, или не тратьте зря время Учителя.
– Как ты себя чувствуешь? – Пётр Александрович положил руку на тугой, напряжённый в непроизвольном сокращении гладкой маточной мускулатуры, живот Леночки Ивановой.
– Больно!
– Человеку телесному больно приходить в этот мир. Человеку телесному больно быть проводником в этот мир. Человеку телесному больно быть вместилищем этого мира. Пока есть тело – телу больно.
– Очень больно! И тошнит!
– «Очень» – это не нестерпимо. А нестерпимой боли не бывает. «Нестерпимой» боли тело не чувствует, потому что «отключается» от чувствительности на время или навсегда. Пока больно – терпимо. Тошнит, потому что канал открывается. Родовой канал. Толчки, каналы. Бесконечные каналы. При стремительных пространственно-временных перемещениях всегда тошнит. Потому что законы гравитации начинают своё тягостное действие там, где начинается плоть. Плоть к плоти. Но мы сейчас уколем тебе спазмолитик. Отличное изобретение. Он расширит сосуды, и тебе станет немного легче находиться в собственном теле. А ещё лучше – ходи. Просто ходи. Лежать – значит подчинятьсязаконам земного притяжения. Подчиняться рабски. Не можешь летать – хотя бы ходи.
– Пётр Александрович, когда вы держите руку на животе, становится легче…
– О, да. Я сам по себе ходячий спазмолитик. – Он улыбнулся. – Но, к сожалению, я не могу просидеть около тебя всё время родов, как бы я этого ни хотел.
Пётр Александрович вынул из кармана халата деревянную трубку, приложил её к животу и замер на несколько мгновений. Потом позвал акушерку, что-то сказал ей, та набрала шприц и, дождавшись окончания очередной схватки, ловко ввела Леночке в вену тёплый живительный коктейль. Действительно, стало намного легче.
– Ну, девочки, рожайте понемногу. Я скоро вернусь.
Русоволосый ладный доктор вышел из родзала, оставив после себя удивительный светящийся, быстро рассеявшийся свет.
«Показалось… Близорукость. И лекарства», – отмахнулась от странного ощущения, воспитанная в лучших традициях кондового марксистско-ленинского материализма советская студентка Леночка Иванова.* * *
– Вот что, Евгений Иванович. За двое суток всему научиться невозможно, а вот сломаться – запросто. Писарей у меня хватает, так что давай, дуй отсюда. Адрес Поляковой в журнале резервных доноров. Там же телефон. Но знаешь что? Не звони. Она дома. В лучшем случае – одна. В ещё лучшем – у неё гости. Тем быстрее расставятся точки над «i». – Пётр Александрович был против обыкновения очень серьёзен. – А я устал немного. Посплю, пока есть возможность.
– До свидания, Пётр Александрович. И спасибо.
– Не за что.
– Есть за что. Вы верите в любовь с первого взгляда?
– Дурак ты, Евгений Иванович. Стал бы я… Впрочем, достаточно! Идите, молодой человек. Идите, не сворачивая. Всё в ваших руках. Мудрость – главное оружие воина. А она – беспола, как апрельский ирис в пустыне, что скрывает пирамиду от глаз смертных. Всё. До завтра.
Женька спустился в подвал, в раздевалку для интернов, – тесное, заваленное старой мебелью затхлое помещение между вечной лужей и дырой перехода в главный корпус. Ученики – сродни послушникам. Никто и никогда не будет создавать им комфортные бытовые условия. Честно говоря, врачебная раздевалка особо не отличалась от ученической. Она и врачебной-то не была. Раздевалка персонала.
И санитарки, и акушерки, и медсестры, и врачи меняли цивильную одежду на ритуальные белые халаты и разноцветные пижамы в похожем, чуть большем помещении, где плотными рядами стояли пеналы, разной степени перекошенности, похожие на детсадовские шкафчики, только без ёжиков и клубничек. На большинстве висели замочки. Там, в призрачной недоступности, находилось личное пространство, куда на время работы укладывались верхняя одежда, уличная обувь, головные уборы и не только. Туда же летела всёещё студенческая сумка-баул Чуприненкова. С ней он после дежурства нёсся на рынок, закупать картошку и прочую нехитрую провизию. Давно сидел «на приколе» ритуальный плюшевый зверь-оберег Поляковой. Здесь же прятал спасительную поллитру анестезиолог Потапов.
Во врачебных шкафчиках почти всегда можно обнаружить «запасную» маску, бахилы, заначки вечно дефицитной бумаги формата А-4, клей-карандаш, разнофасонные шариковыеручки, иногда протекавшие, в лучшем случае, на рабочую одежду, в худшем – на дорогостоящие, как правило новые, джинсы; руководство по акушерским кровотечениям и последний приказ Минздрава, размноженный для изучения, но так ни разу и не прочитанный. И если в тёплые времена года в шкафчиках ещё удавалось навести хоть какой-нибудьпорядок, то в холодный период, весьма длительный в наших широтах, аккуратистами оставались единицы. Рано или поздно смирялся любой и накануне закрытия родильного дома на плановую помывку просто-напросто выгребал из шкафчика всё. Или не выгребал. Чтобы, вернувшись после отпуска, обнаружить покрытую штукатурной пылью бумагу, флазелиновый чепчик с запахом шпатлёвки и пачку памперсов из гуманитарной помощи, выпрошенной у старшей медсестры детского отделения для новорождённого племянника, уже месяц тому научившегося проситься на горшок.
Официальным правом переоблачаться более-менее цивилизованно обладали лишь главврачи и начмеды – у них были собственные кабинеты, удалённые от лечебно-диагностических отделений. Негласно в своих же кабинетах, расположенных непосредственно под юрисдикцией санитарно-эпидемиологического режима, раздевались и заведующие.
В любую погоду шумно топал в свою почти домашнюю нору, хаотично заваленную бумагами, книгами и дипломами, Бойцов. Вешал мокрую от снега куртку прямо за холодильник – у него у единственного стоял всегда полный личный персональный рефрижератор, где запотевшая бутылка водки соседствовала с флаконом плазмы.
Напевая, изящно мягко проникал на территорию родильно-операционного блока Зильберман в элегантном шерстяном пальто на монолитной норковой подкладке. Там, как разнапротив родзала «номер два», и находился его кабинет. Там, посреди эстетского, хорошо продуманного беспорядка опытного сибарита, он по-кошачьи пластично менял мягкие туфли на бесшумные тапки. Стягивал брюки, попутно наливая непременные утренние пятьдесят грамм хорошего коньяка, подмигивая развешанным на стенах стильным фотографиям и картинам, лично презентованным весьма известными современными художниками. И, оставаясь в трусах и рубашке, поднимал бокал «в мир» – в сторону окна, – выпивал, знаменуя начало рабочего дня.
Деловито шагал в стильной кожаной куртке через патологию беременности в помещение центра экстренной и неотложной помощи Некопаев. Незаметно проскальзывал через коридорчик реанимации новорождённых в свой игрушечный кабинетик «детский» заведующий.
Главная акушерка и старшие отделений также пользовались этим негласным правом – в отличие от врачей пусть даже высших категорий, у них были свои кабинеты. Это было не привилегией, а необходимостью. Кабинеты хозяек среднего персонала представляли собой хранилища не только документации, но и медикаментов. Они были лицами материально ответственными, и радости в их и без того несладкие жизни это не добавляло.
Врач же, попытавшийся проникнуть в ординаторскую в верхней одежде, был бы не только пристыжен, а и нелеп – ни переодеться, ни хранить что-нибудь в ординаторской возможности не было. Ординаторская – помещение, полное столов и телефонов (иногда – шкафов, стендов, плакатов), была местом проходным. В любое время туда без малейшего намека на стук входили и выходили. И не только врачи и персонал, но и беременные, роженицы, родильницы самых разнообразных настроений и душевных состояний – от благодарно-возвышенных до раздражённо-ненавистных.
Последних почему-то всегда было больше. Видимо, спокойное состояние в компании не нуждается. Также в ординаторскую имели доступ не в меру ретивые родственники, не дождавшиеся врача в приёмном покое или решившие заглянуть на минутку, раз уж они тут, чтобы спросить: «Глаше можно кушать?» или «Зачем Варе колют антибиотики? Это же вредно!» Согласитесь, скакать на одной ноге с полуобнажённым задом, приветствуя коллег и отвечая на вопросы страждущих, не очень удобно. Потому что врачу пристало«… прилично держать себя чисто, иметь хорошую одежду и натираться благоухающими мазями, ибо всё это обыкновенно приятно для больных».[67]Вот врачи и держали всё своё в подвальных тумбочках, там же хранили одежду и «благовония».
Иногда, в моменты наибольшего скопления тел, спешащих в разные стороны, запахи дешёвых дезодорантов и дорогих духов, смешиваясь с запахом пота и намертво въевшихся в кожу давно работающих в стационаре дезрастворов, создавали совершенно фантасмагорический обонятельный коктейль, отдельные компоненты которого не вычислил бы самый опытный «нюхач», как не выплывет даже марафонец, переплывший Берингов пролив, из цунами. А также скакали на одной ноге, приветствуя друг друга и интеллигентно отворачиваясь от пожилой старшей родзальной Семёновны с её трусами, из которых Поляковой можно было бы сшить халат.
Сама же Семёновна, нимало не смущаясь молодых мужчин и женщин, грузно сев на полумёртвый стул, каждый раз агонизирующий, истошно скрипящий под ней, любила делать замечания, неспешно надевая допотопные добротные нитяные колготы:
– Полякова, даже если нету сисек, женщина должна носить лифчик, а то вон у Александрыча гномики в трусах палатку ставят.
– Марьсемённа, вы полагаете, прикрой Полякова срам какой-нибудь изящной штучкой, гномики бы заленились? – смеялся анестезиолог, натягивая зелёные штаны.
– Тьфу на вас, бесстыдники! – деланно сердилась акушерка.
– Ну да, она тут расселась, комментирует, а бесстыдники – мы, – добродушно ворчала Маша.
– Мария Сергеевна, в моём возрасте я даже голая не вызову никакого желания, кроме как пойти и повеситься.
– Да ладно вам, вы ещё очень даже ничего! – Потапов всегда был вежлив с дамами любого возраста и носившими бельё любого фасона. – Наверное, в возрасте Поляковой вы были ого-го и разбили не одно мужское сердце, не говоря уже о… «гномиках». Ей наверняка даже не мечтать о таком успехе!
– Да ну тебя, Серёжка, – отмахивалась довольная Семёновна. – В возрасте Поляковой у меня уже было двое детей и муж-пьяница. Это она у нас финтифлюшка, никак не обзаведётся.
– Да я, Марьсемённа, никак не могу приличного пьяницу разыскать, – улыбалась Маша в ответ.
Эти маленькие глупые диалоги на самом деле привносили элемент чуть ли не семейной сплочённости в их жизни, такие разные за стенами роддома. Что знает о работе «в команде» и о «тимбилдинге» юная поросль менеджеров, читающая Филиппа Котлера и его последователей? Что тогда-то надо улыбнуться, а тогда-то – посмотреть в глаза? Поставить себя вот так, а представить – вот эдак? Невозможно предать того, с кем ты стоял у одного операционного стола, у истекающего кровью тела, с кем ты шутил, прыгая на одной ноге, путаясь в залатанной пижаме. Можно обидеть. Можно обидеться. Поскандалить, помириться, полюбить, разлюбить. Предать – невозможно. Если это называется «работа в команде», тогда море можно смело именовать просто «лоханью с солёной водой».
Женька собрался переодеться, но вспомнил, что он уже почти двое суток в роддоме. Ему безумно хотелось видеть Машу. Просто оказаться рядом, не отягощённым конкретными целями или планом действия. Но принести с собой на кончиках пальцев флюиды экстирпации матки, резекции кишечника и прочих стигм лекарского ремесла означало бы разбавить «запах женщины»[68]привкусом коллеги. Как бочку мёда – ложкой дёгтя. Может, идя к ней, и стоило бы взять плеть,[69]но энергию, сгенерированную в нём ургентным оперблоком главного корпуса, – точно не стоило брать с собой. У неё наверняка достаточно собственных, впитанных «излучений». Ему остро захотелось постоять под струями воды – и чем мощнее и прохладнее, тем лучше.
Вода – сакральная субстанция мира. И не только потому, что смывает пот и грязь, она – универсальный адсорбент ненужного, лишнего, привнесённого извне. Являясь носителем информации, она же помогает избавляться от её излишков…
Жалкая пародия на «сень струй», что старчески отрыгнулась из смесителя санкомнаты оперблока, явно не дотягивала до статуса «источника жизни». И ведь не обманешь детей в том, что касается чуда. Только продуманный, и можно даже сказать ожидаемый, алгоритм приводит к венцу чаяний. Поэтому душ следовало принять неспешно, терпеливо и в правильном месте. А «правильные» места, как известно, лежат в стороне от троп, коими мы бродим повседневно. Посему домой за «водою живою» Женька не направил свои стопы. Собрав свои вещи и не переодеваясь, отправился в главный корпус, в отделение физиотерапии. Там его неплохо знали ещё со студенческих времён и вряд ли отказали в такой малости, как жестокая обильная очищающая вода.
Ему повезло – вовсю кочегарила сауна «для сотрудников». Так что Женька, намеренно сдерживая свой порыв – быстрее бежать по адресу, – нарочито правильно, медленнопопарился, в очередной раз вызвав серией отжиманий на верхней полке парной восторги окружения. Тётя Аня даром слова на ветер о физкультуре не бросала – это она в своё время записывала Женьку подряд во все спортивные секции. А позже он и сам втянулся. Полузапрещённое каратэ, полуподвальный культуризм, полузамёрзшая полынья в парковом пруду и все прелести фитнеса начала «развала-передела». Слов таких, правда, ещё не слыхивали на советских просторах, так что ногами размахивали и «железо» тягали без особых идеологий – сами по себе, и сами для себя. А дань моде платили единственно тогда доступным способом – драками. И оставшиеся стоять – ещё твёрже упирались ногами в землю, молча оценивая красоту происходящего.
Лично себя Женя Иванов красивым не считал. И если совсем уж откровенно – не считал, не писал и не говорил. Но мама Леночка, тётя Аня и особенно бабушка восторженно ахали и подобострастно охали, предвещая ему груды разбитых женских сердец. Женька был высок, широкоплеч. Фигура у него была идеальная, как в силу природных качеств, так и благодаря физическим нагрузкам. Бабушка, гладя его по роскошным густым волосам (хотя голову он мыл обычным хозяйственным мылом, а стригся в ближайшей парикмахерской за углом) и вглядываясь в славянские, несколько тронутые «татарщиной», черты лица, отчего-то плакала. Дамы и правда дарили его вниманием. Иногда даже слишком назойливо, вспомнить хотя бы преподавательницу с кафедры нормальной анатомии, чуть не изнасиловавшую прекрасного, как античный бог, первокурсника… Ну, не стоит – о дамах или хорошо, или ничего – таков был Женькин принцип. Он был действительно привлекателен и не понимал женского ажиотажа вокруг своей персоны. Видел, оценивал, но не понимал и не пользовался. Его куда больше привлекал собственный внутренний мир, хотя и от жизненных удовольствий он при случае не отказывался. Из чего можно заключить, что в садах его чувственности не хлестали осенние ветры надрыва – в отличие от Маши Поляковой, – а был лишь голый функционализм, не лишённый эстетства и положенного протоколами джентльменства, позволявший ему до сих пор, что называется, выходить сухим из воды. Ещё у него была анафилактическая реакция на любую попытку затащить его в ЗАГС или каким-либо другим образом «усерьёзнить» отношения. Говоря по правде, своими домашними женщинами он пользовался порой, как щитом. Если не в меру резвая постельная партнёрша пыталась спуститься с галёрки в партер, он тотчас знакомил её с семьёй.
Одной порции коктейля из молчаливо поджатых губ мамы Лены и пламенных отвязных речей тётки Анны обычно хватало для того, чтобы дамочка успокаивалась, посчитав Женьку маменькиным сынком. А заодно бабушкиным и тётушкиным. Самцовая хитрость, увы, присутствовала. Даже бог, не говоря уже об ангелах, в чём-то – просто обычные мужчины. Иначе как выжить среди обычных женщин, когда уже нетак совершенны небо и земля и всё воинство их?[70]* * *
– «Жене сказал: умножая умножу скорбь твою в беременности твоей; в болезни будешь рождать детей…» Знаете ли вы, Елена Николаевна, откуда это? – спросил Пётр Александрович Зильберман у молоденькой ординатора Елены Николаевны Ситниковой.
– По всей видимости, из Библии.
– Вы совершенно правы. А если быть точным – из Первой Книги Моисеевой Ветхого Завета, глава вторая, начало стиха шестнадцатого. Но комсомольцам не пристало читатьтакие книги, не правда ли?
– А разве вы не атеист, Пётр Александрович?
– Что ты имеешь в виду? – Он прищурился. – Если традиционное понимание атеизма, как ментально-мировоззренческой установки, программно альтернативной теизму, то есть основанного на отрицании наличия трансцендентного миру начала бытия, однако объективно изоморфного ему в гештальтно-семантическом отношении…
– Чего?!!!
– Издеваюсь, Лена, издеваюсь. Цитирую тебе философский словарь. Разве ты не изучала на первом курсе философию?
– Изучала. Марксистско-ленинскую. У нас её вел маленький, жутко недовольный окружающим миром аскет-интеллектуал-алкоголик, ставивший зачёты лишь по факту полногоничтожества всех, кроме него. Включая ничтожество самой философии.
– Кстати, с последним утверждением я спорить не буду… Ну, так вот, если под моим личным атеизмом ты понимаешь отрицание существования бога, каких-либо сверхъестественных существ или сил, то я не атеист. Ибо силы эти – вот они. Здесь и сейчас пронзают всё и вся этого мира. И лишь о немногой части оных современная наука слагает смешные по сути сонеты. Если же форму отрицания религиозных представлений и культа – то да, я атеист. Но в хорошем, как мне кажется, прогрессивном смысле. Я отрицаю навязанное, надуманное, но принимаю к сведению ясное, даже добытое из-под покрова тайного. А что касается Библии, я люблю мистерии. И Библия – один из лучших её образчиков. А любая мистерия – есть лишь утверждение самоценности бытия бесконечного мира. Самоутверждения. Не для того, чтобы не забыть, а скорее для поддержания порядка и дисциплины. Впрочем, ладно… Я тебе, как атеист атеисту, скажу: «Бог с ними, с мистериями, философиями, религиями, а также пустословием на эти темы». У нас с тобой есть куда более прозаическое занятие – сделать Анне Романовой заливку.[71]Если ты обязуешься вести себя корректно, я позволю тебе выполнить процедуру под моим чутким руководством.
– Обязуюсь. Я не скажу ей ни слова!
– Слова, Елена Николаевна, как раз придётся говорить. И слова эти не должны быть ни грубыми, ни хлёсткими, ни раздражёнными, ни раздражающими. Слова эти должны быть корректными, успокаивающими, поясняющими и проясняющими. И не только в данном конкретном случае, а всегда. Запомнила?
– Запомнила! – зло сказала она, и Пётр Александрович понял, что Лена Ситникова никогда не будет ни корректной, ни спокойной, ни проясняющей.
Её своевольный характер всегда останется при ней и там, где другого буду ценить по факту всего лишь слова доброго, Елене Николаевне придётся быть в разы профессиональнее многих, стоящих у раскрывающихся каналов и принимающих изгнанных в этот мир. Что-то – наверное, всё же не опыт, а дар предвидения – подсказывало ему, что именно так всё и будет с этим сверхъестественно женственным существом.
Простоватая на вид, округлая от природы и состояния, как те самые булочки, которые она выпекала, девушка Аня взобралась на кресло в процедурном кабинете и, похоже, решила быть мужественной. Этой характера тоже явно было не занимать. Она не дёрнулась, когда не совсем ещё умелые руки Елены Николаевны вставили два больших лопатообразных зеркала – книзу и кверху – в то самое место, что воспето и унижено, возвышено и оболгано, хотя ни в чём само по себе не виновато.
Она не ойкнула, когда всё та же Елена Николаевна нечаянно («Я надеюсь, ты это случайно?» – тихо шепнул ей Пётр Александрович), но быстро исправив, защёлкнула пулевыещипцы на одно деление больше, чем было надо, на верхней губе шейки матки. А затем, хладнокровно-профессионально промокнув ватно-марлевым тампоном выступившую из отёчной ранимой слизистой кровь, приступила к выполнению процедуры. По желобоватому зонду ввела в канал шейки матки иглу, проткнула плодный пузырь, присоединила к игле шприц, втянула в него равное неделям гестации количество околоплодных вод, отсоединила шприц, присоединила последующий с гипертоническим раствором. Ввела. Удалила иглу и зонд, последовательно сняла щипцы, извлекла зеркала, обработала влагалище дезраствором.
– Всё. Сейчас вас переложат на каталку и отвезут в палату. В течение нескольких часов начнется родовая деятельность. Если захочется «по большому», зовите акушеркуили меня. Ни в коем случае не идите в туалет и не тужьтесь, сидя на унитазе. Не ешьте.
Не успели за увозимой пациенткой закрыться двери, как Лена громким шёпотом сказала Петру Александровичу:
– Будем надеяться, что он родится мёртвым и акушерке не придётся его топить в ведре.
– Лена, зачем?
– Что, зачем?
– Зачем ты это делаешь? Так нельзя, Лена.
– Да она не слышала!
– Слышала. И ты прекрасно знаешь это, потому что сказала лишь для того, чтобы эта несчастная девочка услышала. Лена, иногда врач должен быть жёстким, но никогда! – никогда! – он не смеет быть жестоким. Побойся бога, какой бы атеисткой ты ни была.
– Чёрт с ней. И с тобой, если не веришь, что я не специально.
– Я не верю. Я знаю, что ты нарочно. И я не понимаю зачем? Во имя идеи? Тебе претит детоубийство? Мне тоже. Мы просто работаем. Просто акушеры-гинекологи. Просто рутина. Просто профессия. Просто ремесло… Всё, Лен. Всё, я сказал!
– Пойду, покурю! – Ситникова разозлилась на себя. Но никогда бы никому в этом не призналась.
– Иди, покури. Потом приходи в родзал. Там – обратная сторона медали. Надеюсь, со временем ты поймёшь, что и сторон-то нет. Нет добра и зла, света и тьмы, и особенно нет преступления на девочке Ане и карающего меча у тебя в руках. Есть щелчок, раскручивающий плоскости в объём, включающий в себя всё.
Леночка Иванова, чьё имя, фамилия и история родов сохранились в архивах лечебного учреждения, но никак не в памяти врачей, спокойно прошла весь первый период родов,именуемый «периодом раскрытия». Второй же период – «период изгнания» ей пройти помогли. Помог Пётр…
Шок от внезапности сотворения немного иного, незапланированного, мира прошёл моментально. До родов Леночка Иванова даже представить себе не могла, как это – мальчик? Что это – мальчик? Сейчас же она была так счастлива, что родился именно мальчик. Мальчик! Мужчина!!! Она создала мужчину! Она, серая мышь, не умеющая двигаться и говорить, лишь неприметно передвигаться, молча, на бумаге, переводить тексты с одного языка на другой, создала совершенно новую форму жизни – не подобную ей, бесподобную, мужскую! Да она переплюнула Творца – ей даже ничьё ребро не понадобилось. Она сотворила его из себя. Из своего тела. Сотворила и создаст для него, её мальчика, Рай!О плодах древа познания добра и зла, воткнутого ироничным господом нашим всемогущим прямо посреди эдемского сада, Леночка Иванова в тот момент как-то и не вспомнила.
Зато на следующий день она вспомнила о соседке по палате – Анне, однофамилице последней русской императрицы.
– А что с девочкой, что лежала со мной в палате? Романовой? – спросила она у акушерки, которая обрабатывала ей швы на промежности.
Страницы: 1 2 3 4 5 [ 6 ] 7 8 9 10 11 12 13 14 15
|
|