выразительно, наверное, стало лицо его, так умны руки, что и
говорить не надо было, все и так понимали его, немого.
Наступила расплата за безудержную говорливость. Испуганный
поначалу, он, устрашенный собственной немотой, тужился, издавал
горлом звуки, и они слагались все-таки в слова, но слова
звучали лживо, незнакомо, слова были чужими, и мысли, которые
вызывались этими словами, бились изнутри о черепную коробку. Он
ничего не понимал. Всякой мерзости можно было ожидать от Ванюши
Шишлина, но то, что творилось в совхозе, в комиссии, -- было
невообразимо.
были вывезены в поле, пущены на картофель -- и замерли, и вновь
тракторы потянули их на машинный двор, а оттуда в поле.
Несколько дней комиссия, уродуя комбайны и надругиваясь над
землей, подгоняла корявые цифры под благополучные. Уже пошли
дожди, и не было времени и терпения оттаскивать комбайны на
машинный двор; кувалдами и зубилами врачевались их раны,
комбайны ремонтировались -- на час, на два, и лень было мчаться
на завод за резиною для прутков транспортера, тогда-то и
придумали заводские умельцы то, что не могло не войти потом в
практику всех комбайнеров страны: с электродоильных установок,
разукомплектованных и втихую выброшенных, были сняты резиновые
трубки и насажены на прутки.
Все, что накопали три комбайна, приписано было одному, тому,
который будто бы в единственном экземпляре соревновался с
ланкинским комбайном. Соответственно в три раза уменьшались
вредящие рязанскому комбайну цифры, в полном согласии с логикой
наглого, с каким-то присвистом и притопом, обмана. Для
сравнений двухрядного рязанского комбайна с четырехрядным
ланкинским Шишлин изобрел коэффициент, и сразу оказалось, что
даже ломаный рязанский КУК-2 в 1,6 раза производительнее
соперника.
человеком-невидимкою, он все видел и все слышал, сам оставаясь
незаметным, потому что пребывал в отстранении от всех, он был
никем и ничем, а над совхозными постройками, домами и клубом,
над машинным двором, над совхозной землей, отходящей к зимнему
сну, над потерявшими листву деревьями -- не солнце и луна, не
облака, набухшие влагой, а чавканье и чмоканье сапожищ Шишлина.
Они чавкали и чмокали во всех регистрах, от протяжного всхлипа,
когда создается вакуум, до легкого хлопка в момент освобождения
сапога из капкана грязи; они хлюпали, протяжно стонали, они
взвизгивали, орали; звуки метались, взлетали, сапоги шли по
пятам, дышали в затылок Андрею и били по спине его.
никакой ремонт не смог бы сделать их живыми, ходячими и
работающими, и безумная возня с цифрами, наглое изготовление
фальшивок, ночные бдения в красном уголке были абсолютно никому
не нужны и ничего не меняли в судьбе этих комбайнов. Разгони
комиссию в первый же день ее приезда в совхоз -- КУК-2 как
выпускался заводом, так и продолжал бы выпускаться.
походка его сразу менялась, шаг делался осторожным, ищущим, ему
все казалось, что и в темноте, и при ясном свете дня перед ним
неожиданно расступится земля и он полетит в яму, и тогда
занесенная для шага нога застывала, Андрей всматривался в то
место, какое сейчас закроется ногой, и временами ему хотелось
лететь в яму, в пропасть, в расщелину, в траншею, вырытую
когда-то под силос, или споткнуться и рухнуть в овраг.
в том, как он смотрел на людей, как шел, как останавливался, и
агроном, подозвавший его к себе, стал почему-то рассказывать
ему о внуке своем, говорил совсем непонятно, а потом повел
совсем уж дикую речь о комбайне Ланкина.
собственный голос, и голос будто обозначил его в пространстве.
Он отшатнулся от старичка агронома и быстро зашагал по улице,
он словно со стороны увидел себя: плащ грязный, волосы
всклокочены, взор блуждающий. В гостинице достал из-под койки
брошенную туда кепку, надвинул на голову, чтоб скрыть нечто
изобличающее его. Пошел в магазин. В продовольственном отделе
торговали карамельками, хлебом, портвейном, маргарином; он
высмотрел, как разливает продавщица подсолнечное масло, и не
раз в магазин заходил потом для того лишь, чтоб полюбоваться:
черпак совался в бидон за маслом, поднимался к воронке,
воткнутой в бутылку, наклонялся и опорожнял себя, выливая в
воронку бесшумно падающую жидкость, вязкую, светло-желтую.
Свет, отражаясь и преломляясь, создавал порою эффекты странные,
будоражащие, струя масла как бы вспыхивала, и тогда Андрей
счастливо дышал, потому что голова освобождалась от боли.
"Подсолнечное..." -- прошептал он, и в слове этом был свет,
тепло, жар, и тут же вспомнился плод растения, давшего маслу
имя, и в голове будто просияло: Маруся Кудеярова! Та, что
лузгала семечки! Значит, все предусмотрено и все подготовлено
тем миропорядком, который выразил себя всем сущим и в том числе
-- биномом Ньютона, правдивым, честным, безвариантным.
понимал и покупал то четвертушку хлеба, то банку консервов, то
бутылку лимонада. Взял однажды бутылку водки, распил ее с
механиком Ланкина, зашедшим в магазин. Новая еда выталкивала из
кишечника старую, и в этом тоже было облегчение, и однажды
Андрей трезво подумал, что в душе его вызревает что-то опасное,
тайное, оно уже шевелится, дает о себе знать внезапными
приступами ненависти, уходящей куда-то вглубь его, выражающей
себя одеревенелым стоянием у витрин с карамельками, у масла,
животного и растительного, жадным, всасывающим вниманием, с
каким он смотрит на янтарную струю...
Нацеленный на огни и музыку, крупным и твердым шагом удалялся
он от совхоза, глубоко засунув руки в карманы телогрейки (плащ
оставил в комнате), сам на себе видя ухмылку злодея. Две
девушки обогнали его, всмотрелись, рассмеялись, предложили: "С
нами, милок?" Деревья расступились, и труба котельной, что за
клубом, торчала одиноко. Парни у входа покосились на него, но
цепляться не стали. Зная, что в кино он не пойдет, Андрей тем
не менее внимательнейше прочитал все то, что крупными буквами
было на афише. Потом служебным входом, через пристроенный к
клубу флигелек, прошел он внутрь и оказался за сценой. Три
двери выходили в коридорчик, одна из них распахнута, комната
проветривалась от дыма папирос, от запахов дешевой закуски,
напомнивших и укоривших: ведь сегодня же день рождения механика
и тот -- тогда, в магазине, после поллитры -- приглашал! И не
только от своего имени, Великий Изобретатель тоже звал!
парах дурной местной водки, а Ланкин читал что-то пухлое,
толстое, старинное. Предложил поесть и выпить. Андрей помотал
головой, отказываясь. Приготовился сказать речь -- о том, что в
двадцати минутах ходьбы отсюда, в красном уголке совхозной
гостиницы, совершается подлог, сочиняется фальшивка, на долгие
годы обрекающая комбайн Ланкина и все картофелеводство на
медленное умирание, на бесцельную трату человеческой и машинной
энергии.
не в бесцельной трате и умирании была беда, а в том, что и он
узрел контраст: величие исторического момента -- и позорная
обыденность происходящего. Будущая катастрофа всего сельского
хозяйства процессуально оформлялась не под слепящими юпитерами
и не под камерами телевидения, не с толпами безмолвствующего
народа, а много проще -- в закутке набитой тараканами
гостиницы, надушенными пальчиками трех уголовных преступниц да
кулаками двух тертых и битых мужиков. Жар прошел по телу, и
мысль озарила: "Огонь!" Глаза зажмурились, как от слепящего
жаркого пламени, в кружащем голову предчувствии увиделся
стремительный росчерк молнии, на который наложился звук взрыва.
венчавший трубу котельной. Потом стал оглядываться. Качавшийся
на ветру светильник то погружал в темноту пространство между
тыльной стеной клуба и котельной, то набрасывал на него
ломающиеся тени. Андрей изловчился и с третьей попытки разбил
камнем лампу. Традиционный запрет "Посторонним вход воспрещен"
не подкреплялся запорами изнутри, дверь подалась свободно,
вовсе не бесшумно, однако в реве котельных установок
поглощались все крики, шорохи, лязги. Тем не менее он
поостерегся показывать себя, нашел еще одну дверь, обойдя
котельную, проскользнул внутрь, и хотя знал, что шаги его на
кирпичном настиле пола не услышит котельщик, ступал осторожно и