АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
— А вы сядьте сами да и помахайте: посмотрим, как она у вас поскачет не жрамши. Не жрамши ей недолго и копыта на сторону откинуть.
Дойдя до десяти копеек, батюшка бросает медяки на сиденье пролетки и скрывается в парадной двери.
— Эх, — почесал возница под шапкой, — знал бы, ни за что не повез! — Он зачмокал на лошадь, та лениво задвигала кривыми ногами.
И вот батюшка в классе. Он ходит от двери к окну, от окна к двери и роговым гребешком расчесывает свои редкие прямые волосы. Снимет двумя пальцами с гребешка рыжий пук, сбросит его на пол и опять расчесывает. И, пока ходит по классу, ругает Толстого:
— Еретик! Ханжа! Укоряет духовных лиц в сребролюбии, в корысти, а сам сидит в роскошном имении. Против святой церкви пошел, бога живого отрицает. Вероотступник! Гореть ему в геенне огненной!
Все время, пока ругает, кривит набок рот. Потом перевязывает волосы черной ленточкой, перебрасывает косичку на спину и садится за стол.
— Тверже учите священное писание, назубок. Встретится вам еретик-толстовец или бунтарь-социалист, начнет свое словоблудие, а вы его текстом, текстом, текстом! От Луки, от Иоанна, от Марка, от Матфея, от всех святых апостолов! Текстом бейте, текстом, текстом, текстом!
Батюшка со свирепым видом тычет кулаком по воздуху, будто бьет кого-то в зубы. Мы смотрим на него со страхом. Он спохватывается, хитро подмигивает нам и затевает шутливый разговор.
— Ну как, Пархоменко, все еще не смыл со щеки чернильное пятно? А пора бы уже, вторую неделю носишь. А ты, Кукушкин, все уминаешь сало с хлебом? Ишь как тебя распирает!Подожди, я наложу на тебя пост. — Конечно, не минует и меня. — Ну, Мимоходен-ко, как дела? Поумнел ты немножко или так дурачком и растешь?
Я встал и некоторое время водил глазами по потолку, будто соображал. Все ждали забавного разговора, приготовились смеяться.
— Не знаю, батюшка, — ответил я озабоченно. — Вам со стороны виднее.
— Ну, а сам как ты думаешь, а?
— Думаю, что так дурачком и расту.
Ответ батюшке очень понравился. Он смеется то тоненько и визгливо, то басовито и с хрипом. Насмеявшись, поднимает рясу, вытаскивает красный клетчатый платок и вытирает глаза.
— Это хорошо, Мимоходенко, что в тебе нег гордыни. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. А все-таки, Мимоходенко, учись усердней, и господь вразумит тебя. Читай почаще слово божье: оно просветляет ум и освежает душу.
— Я и то, батюшка, читаю. Только что ж его читать, если я все равно не понимаю. Вот раскрыл я вчера библию и стал читать «Первую книгу Моисееву» — про сотворение мираи человека. Так усердно читал, что даже выучил наизусть. И ничего не понял.
— Не понял? — сочувственно наклонил батюшка голову.
— Не понял. Вот, например, там говорится, что бог создал свет и отделил свет от тьмы. И назвал свет днем, а тьму ночью. И был вечер, и было утро. Так прошел первый день. Во второй день бог создал твердь и назвал твердь небом. В третий день бог создал разные растения. И только в четвертый создал солнце, луну и звезды. День — это когда солнце поднимается, ночь — это когда солнце закатится. А тут еще солнце не сотворилось, а уже три дня прошло. Как же это?
Пока я говорил, глаза у батюшки делались все уже и уже. Потом он сразу раскрыл их и сказал:
— Вот и видно, что ты дурак. Если бог создал землю и небо, то почему он не мог сделать такого чуда, чтоб ночь сменялась днем без солнца? Бог все может, все! На то он и всемогущ! Понятно? Не мудрствуй лукаво, а верь. Сказано в писании: «Без веры же невозможно угодить богу».
Тут Илька поднял руку и сказал:
— А я, батюшка, тоже не понимаю. В «Ветхом завете» говорится, что у Адама и Евы было два сына — Каин и Авель. Каин убил Авеля. За это бог ему дал в три шеи. Каин ушел в землю Нод и там женился. На ком же он женился, если на всем свете было только три человека — Адам, Ева и сам Каин?
У батюшки опять рот искривился.
— Вот и еще один дурак! Верить надо, верить, а не рассуждать.
— Я— дурак? — удивился Илька. — Это ж почему?
Мальчишки осмелели и стали наперебой задавать батюшке вопросы. Один спрашивал, на каком языке разговаривал бог с Адамом и Евой — на еврейском или на. церковнославянском; другой интересовался, зачем бог создал блох; третий просил объяснить, за кого бог стоит — за нас или за японцев: если за нас, то почему мы не колошматим японцев, а японцы колошматят нас?
Батюшка каждого называл дураком и велел не рассуждать, а верить и молиться.
Поднялся с места и всегда молчаливый Андрей Кондарев. Он спросил, почему царь не посчитался с заповедью божьей «Не убий» и расстрелял рабочих, когда они пошли ко дворцу просить о своих нуждах. Лицо у батюшки стало багровым. Он подбежал вплотную к Андрею и зашипел:
— Кто тебя подстрекает? Говори сейчас же, кто тебя подстрекает?
Андрей побледнел, но глаз от батюшки не отвел.
— Никто, — сказал он дрожащим голосом, — в Петербурге нашего дядю Тимофея убили. Он шел к царю с иконой божьей матери, и, тетя Даша пишет, пуля попала прямо в икону,а через икону — дяде в сердце.
Батюшка запнулся, но тут же сказал:
— Вот!.. Вот!.. Сама царица небесная направила пулю на виновного!..
Он вернулся к столу, сел и до конца урока говорил, что царь есть божий помазанник, который сам знает о всех нуждах своих верноподданных и печется об их благе, а те, которые подстрекают рабочих, — смутьяны, бунтовщики и враги отечества.
Когда прозвенел звонок, батюшка погрозил мне пальцем и сказал:
Это все пошло от твоих глупых рассуждений о солнце. Весь класс, дурак, взбудоражил!
У ПАРАДНОГО ГИМНАЗИИ
Занятия кончились. Мы шумной оравой выбежали со двора на улицу. На улице май. Май в нашем городе — это голубое небо, ласковое солнце и зеленые акации с белыми гроздьями. От них весной весь город бело-зеленый и пахучий. Мы подсаживаем друг друга, срываем ветки и жуем цветы. Сладко и душисто. Прохожие ругаются: «Воробчатники! Всю в городе акацию обчистят!»
Почему у нас такая кличка — воробчатники? В городе есть гимназия, техническое училище, коммерческое училище, мореходное. В каждом училище своя форма. Гимназисты ходят в мундирчиках с серебряными пуговицами, техники — в тужурках с золотыми пуговицами, а на пуговицах — молоточек и гаечный ключ, у коммерсантов — бархатные зеленые петлички на тужурках и тоже золотые пуговицы. Это все дети дворян, купцов, чиновников. «Воробчатниками» их не зовут, «воробчатниками» зовут только нас, учеников четырехклассного городского училища. Ни форменных фуражек, ни золотых пуговиц на нас нет, ходим в чем попало: один в сапогах, другой в козловых полуботинках; на том — шапка, на этом — кепка; кто в сатиновой рубашке, кто в недоношенном отцовском пиджаке. Мы — это дети ремесленников, мелких лавочников, конторщиков, извозчиков и, в редких случаях, рабочих. Учим мы тут и геометрию, и алгебру, и минералогию с зоологией, а когда кончаем училище, то не знаем, куда себя приткнуть: мы ничего не умеем. И идем в писцы, в счетоводы. Только редко кто, поднатужившись, держит экзамен на звание учителя начальной школы и едет в деревню учить детей грамоте.
Впрочем, до окончания училища было еще далеко, и эти мысли никого в ту пору в нашем классе не тревожили. Мало кого из нас трогало и то, что гимназисты, гимназистки, коммерсанты и техники с нами не дружили. Кажется, только я один болезненно переживал такое, пренебрежение к себе. Но на это у меня были свои причины…
Из школьгя иду с Илькой Гирей. Так повелось еще с приготовительного класса. Как-то наскочили на меня мальчишки с кулаками. Илька мальчишек разбросал и пригрозил: «Кто Заморыша тронет — тому уши оторву. Я храбрый богатырь Еруслан, а Заморыш — мой верный слуга, Конек-горбунок». Мальчишки сказали: «Мы твоему горбунку сегодня нос расквасим». После занятий, чтоб мне нос не расквасили, Илька пошел меня провожать. С тех пор мы и ходим вместе.
Иногда я иду не прямо домой, а мимо женской гимназии, делаю крюк. В таком случае Илька ругается: «Куда заворачиваешь! Есть так хочется, что аж в животе пищит, а ты промедансы выкидываешь». Никто на свете не знает, зачем мне эти «промедансы», даже Илька. Если бы кто узнал, я сгорел бы от стыда.
Женская гимназия — это большое, на полквартала, здание со многими окнами, вымытыми до сияния, с парадной дверью, через стекло которой виден швейцар с галунами. Что в сравнении с этим дворцом наше училище! В нем тоже два этажа, но здание маленькое, ветхое, окна запыленные. В нем тоже есть парадная дверь, хоть и не такая высокая, как в гимназии, но через нее ходят только наши учителя да тучный, с заплывшими глазками инспектор Михаил Семенович Бугаев, мы ж ходим через двор.
Сегодня среда. Значит, в третьем классе женской гимназии сегодня столько же уроков, сколько и в нашем классе. По средам и субботам нас и их отпускают в одно время. Я это отлично знаю: ведь только в эти дни я вижу ее, когда она возвращается домой. Увижу ли сегодня? Увижу! Конечно, увижу! Вон стоит лакированный экипаж на дутых шинах. В этом экипаже она уезжает с подругой. А когда не хочет ехать и идет пешком, так же, как остальные девочки, то экипаж движется за ней по мостовой. Хорошо, если бы она пошла и сегодня пешком: я бы шел следом все шесть кварталов до самого ее дома. А то сядет в экипаж, кучер шевельнет вожжами, крикнет: «Поди!»—и она исчезнет за поворотом, только услышишь, как рысак звонко бьет подковами о мостовую.
Парадная дверь раскрывается, и на тротуар выходят гимназистки. Одни, младшие, в коричневых платьях, другие, постарше, в светло-серых, а самые старшие, невесты, в синих. Идут они по двое, по трое, взявшись под руки, и от всех них веет на нас с Илькой какими-то приятными запахами, то ли цветами, то ли духами.
Мы останавливаемся около экипажа. Илька внимательно осматривает блестящие спицы в колесах, бархатное сиденье, откинутый кузов из лакированной кожи.
— А жеребца уже перековать пора, — замечает он.
Я делаю вид, что, кроме коляски с толстозадым кучером, меня ничто здесь не интересует. Швейцар все распахивает дверь. Уже вышли две сестренки-близнецы, беловолосые, голубоглазые, похожие одна на другую так, что их различить нельзя; уже вышла длинноносенькая, черноглазая гречаночка; вот швейцар открыл дверь перед пухленькой, какбулочка, девочкой-вертушкой (всех их я заприметил еще с осени). А той, ради которой я по средам и субботам делаю сюда крюк, все нет и нет. Может, ее оставили «без обеда»? Но «без обеда» гимназисток не оставляет, «без обеда» оставляют только нас, «воробчатников», и отбирают у нас шапки, чтобы мы не убежали.
Вдруг все передо мною осветилось, будто солнце засияло вдвое ярче. Секунду я стоял ослепленный, потом бросился в сторону от экипажа.
— Куда ты? — крикнул Илька удивленно.
Но я даже не оглянулся. И, только когда застучали подковы о булыжник мостовой, остановился и посмотрел вслед экипажу. Увидел я лишь две соломенные с бантами шляпки, выглядывавшие из кузова. Еще мгновение — и они скрылись за поворотом улицы.
Илька подошел ко мне с таким видом, будто перед ним была лягушка или таракан:
— Ты от кого драпу дал, а? От девчонок?..
— Н-нет… От кучера… — сказал я запинаясь.
— Врешь. Кучер на нас и не смотрел. От девчонок, от сорок короткохвостых. Эх, ты! Заморыш, одно слово!..
Он плюнул и скорым шагом пошел от меня прочь. Я и не подумал догонять его. Я страшно обиделся. Обиделся и за себя и за Дэзи. Особенно за Дэзи. С тех пор как я подарил ей«Каштанку», прошло более трех лет. За это время она стала еще красивее. Ведь я же вижу! Сколько девочек выходит из гимназии, когда кончаются занятия, но ни одна сравниться с ней не может. Какая ж она сорока, да еще короткохвостая! И вовсе я не боюсь девчонок. Но чем я виноват, что мне делается ужасно неловко, когда вижу Дэзи? Нет, больше не буду, никогда больше не буду ходить мимо гимназии. Да и что мне тут делать! Пусть сюда ходят гимназисты, коммерсанты, техники. А мы, «воробчатники», гимназисткам не пара. Они даже не замечают нас.
Илька отходчив. Он возвращается и зовет меня к себе домой, чтоб готовить уроки вместе. Я мысленно прикидываю, влетит мне от отца или не влетит, если я вернусь с опозданием. «Эх, будь что будет!» — решаю я и иду к Ильке, на самый край города.
У ИЛЬКИ
От запаха акации, от яркого солнца и несмолкаемого чириканья воробьев люди стали похожи на пьяных: они громко разговаривают, размахивают руками, перекликаются через улицу, подпрыгивают, чтобы сорвать ветку с белой гроздью. Наверно, на Ильку тоже весна действует: он проскакал на одной ножке, потом стал на голову и подрыгал в воздухе ногами. На него гаркнул городовой, а то б он выкинул еще какой-нибудь номер.
Чем дальше мы шли, тем дома становились меньше и хуже. Затем потянулись немощеные улицы с мазанками в два-три окошка, с низкими заборчиками, за которыми поднималисьвверх на тоненьких ножках голубятни, с гусями, щипавшими у заборов запыленную лебеду. Это и была Собачеевка; там жил Илька. В конце улицы, где уже начинается степь, стоит кузница Илькиного отца, сложенная из камня. Еще издали к нам доносится знакомый звон железа. Пол в кузнице земляной, стены закопченные, из трубы, а то прямо из дыры в крыше валит черный дым. Дым этот от горна с курным углем. Чтоб уголь хорошо горел, надо потягивать за веревку, привязанную к меху. Мех то сжимается, то расширяется, и уголь разгорается добела.
Отец Ильки похож на Тараса Бульбу, и даже имя у него такое же — Тарас, только усы не седые, а черные. Он клещами выхватывает из горна раскаленное железо и бросает на наковальню. От железа во все стороны летят искры. Тарас Иванович слегка ударяет по железу небольшим молотком, показывая, где надо бить, а Гаврила, парень лет двадцати, с измазанным сажей лицом, бьет по этому месту тяжелой кувалдой: дзин-бом-бом!.. дзин-бом-бом!..
— Что это они куют? — спросил я однажды Ильку.
— Все, — с важностью ответил он.
— Как это — все?
— А так. Потеряет мужик в дороге чеку — они чеку ему выкуют, чтоб колесо не упало. Лопнет шкворень — они шкворень сварят. Что хочешь сделают. Хоть грабли, хоть вилы, хоть лопаты — пожалуйста, сделайте ваше одолжение.
Илька прищелкнул пальцами и запел, притопывая:Грабли, вилы да лопаты —Двадцать пар,Вилы, грабли да лопаты —Хоть сто пар.
Это я сочинил. Здорово? — подмигнул он мне.
Я сказал, что не очень. Разве это стихи: пар — пар, лопаты — лопаты? Надо, чтоб слова были разные.
— Ну, сочини лучше, если ты такой умный, — обиделся Илька.
На этот раз, подходя к кузнице, мы увидели около нее распряженную лошадь.
— Придется с уроками погодить, — сказал Илька. — Видишь, жеребец некованый стоит.
— Не ты ж его будешь подковывать, — возразил я.
— А кто ж? Не слышишь, что ли: отец с Гаврилой рессору сваривают.
Я думал, Илька воображает, но, когда мы подошли, он шмыгнул в кузницу и оттуда вынес молоток, рашпиль и два ножа необыкновенной формы. Он ловко схватил лошадь за переднюю ногу, согнул ее и зажал у себя между колен. Лошадь не шелохнулась, покорно стояла на трех ногах и думала о чем-то своем. Стуча молотком по ножу, Илька принялся обрубать копыто.
— Ты, Илька, с ума сошел? Ей же больно! Илька присвистнул.
— А тебе больно, когда ты ногти у себя стрижешь? Копыта у лошади — это вроде наших с тобой ногтей. Конечно, если мясо задену, так она долбанет за мое почтение, не очухаюсь.
— А зачем ты ей срезаешь?
— «Зачем, зачем»! Скажет же такое! А ты зачем себе ногти стрижешь? Попробуй хоть года три не стричь— они у тебя вырастут, как пики. И копыта растут. За три года могут вырасти такие, что лошадь станет выше колокольни.
Конечно, Илька врал: вот же коров не подковывают и копыта им не обрезают, а ростом они обыкновенные. И овцы тоже. Но спорить с Илькой я не хотел и молча слушал, как он хвастает.
— Видишь эту штуку в копыте? Стрелкой она зовется. Ее тоже надо расчистить, только другим ножом, вот этим, видишь? Потом я прочищу рашпилем всю плоскость копыта, а потом — раз, два — и подкова на месте. Это, брат, не всякий может. Надо, брат, иметь в пальцах ловкость, а в башке мозги. А я подковываю таких норовистых, какие и Гавриле не под силу. Как приведут такую скаженную лошадь, так отец сейчас же мне: «Эй, Илька, ну-ка, подкуй ее, а то как бы она не проломила Гавриле череп». Я подковываю, а Гаврила мне инструменты подает, вроде подручного моего.
В это время в дверях кузницы показался какой-то крестьянин с подковой в руке. Увидев Ильку около лошади, он закричал:
— Хозяин, дывысь, шо твий хлопэц з моей конягой робэ!
Выскочил Тарас Иванович, накричал на Ильку и отобрал у него инструмент.
— Подойди еще к лошади — я тебя проучу! — погрозил он. — Хочешь, чтоб она тебе череп проломила?
Илька засопел и, непонятно почему, показал мне кулак. Может, на всякий случай, чтоб я не вздумал смеяться? Но все равно, как только Тарас Иванович отошел, я засмеялся,и Илька чуть не побил меня.
Из белой глиняной хатки, что стояла рядом с кузницей, вышла Илькина мать и позвала нас обедать. Ели мы из деревянных разрисованных мисок за большим некрашеным столом. Сначала поели борщ с чесноком. Борщ был страшно вкусный. Гаврила раньше всех съел всю миску и сказал:
— Спасибо, Кузьминична, я уже наелся.
Мать Ильки посмотрела на него своими карими ласковыми глазами, улыбнулась и молча налила ему еще борща, до самых краев. Он съел и опять сказал:
— Не беспокойтесь, Кузьминична, я уже сытый. Хозяйка опять подлила ему два половника. Когда Гаврила и это съел, то больше уже ничего не сказал, а опустил глаза и стал к чему-то прислушиваться, наверно, к тому, как на плите, в жаровне, что-то шипело и всхлипывало. Кузьминична положила ему в миску большой кусок говядины и много жареной картошки.
[Картинка: i_004.png]
— Кушай, Гаврюша, — сказала она. — Рабочий человек должен много есть. Шутка ли, целый день махать таким молотом.
А Тарас Иванович ничего не говорил, только поглядывал на Гаврилу лукавыми глазами и еле приметно ухмылялся в свои длинные усы. Меня Кузьминична тоже кормила усердно и все приговаривала:
— Кушай, кушай! Не дай бог, до чего ж ты худющий да щуплый.
После обеда Илька взял книжки, чернильницу-непроливайку, две ручки и повел меня в поле. Поле начиналось тут же, около кузницы. Пшеница была еще зеленая и под ветром то ложилась, то поднималась, будто по полю ходили волны. Мы прошли до того места, где росли молоденькие подсолнечники. Я думал, что мы тут сядем и будем готовить уроки, но Илька оглянулся по сторонам и вытащил из-под рубашки какую-то железную штуку с длинной трубочкой. Он опять оглянулся, прищурил один глаз и стал целиться в подсолнечник. И вдруг что-то как бахнет! Илька даже присел, будто ему под коленку дали. Я хоть и не присел, но тоже испугался.
— Вот грохнуло! — сказал, опомнившись, Илька. — Знай наших!
— Что это? Пугач? — спросил я. Илька презрительно оттопырил губы.
— Пуга-ач!.. Из такого пугача я любого городового — наповал.
Мы оба не любили городовых, но чтоб Илька собирался стрелять в них, этого я от него еще не слыхал. Я, конечно, знал, что после того, как царь расстрелял в Петербурге рабочих, в разных городах заводской и фабричный народ стал бастовать, ходить с красными флагами по улицам (это называлось демонстрациями и манифестациями) и требовать, чтоб царя со всеми его министрами больше у нас не было никогда. На рабочих набрасывались казаки и городовые, били их нагайками, рубили саблями, стреляли в них из винтовок. Рабочие отбивались камнями и даже отстреливались. Когда отец читал про это в газетах, то всегда говорил: «Что делается, что делается!»
— Илька, а почему ты хочешь стрелять в городовых? — спросил я. — Ты же не рабочий.
— Здравствуйте! А кто же мы, купцы, что ли? Отец двадцать один год на металлургическом заводе кувалдой махал.
— Так это когда было! А теперь твой отец сам хозяин и на него работает Гаврила.
Илька поднялся с земли и полез ко мне драться.
— Что, что? Мой отец — хозяин? Ну-ка, скажи еще раз, ну-ка, скажи!
Я драться не хотел. Из-за чего мне драться? И что я сказал плохого? Вот он всегда так: взбредет в башку что-нибудь — и сейчас же лезет с кулаками. Но на этот раз Илька драться раздумал. Он взял меня за руку и повел в густую пшеницу. Там мы уселись так, что скрылись с головой.
— Дурак! Не знаешь, так не говори, — прошептал Илька. — Эта кузница не наша, понял?
— А чья ж она? — тоже шепотом спросил я.
— Пулькина, Дулькина да Акулькина. Много будешь знать — скоро состаришься.
— А ты не врешь?
— А когда я тебе врал? — удивился Илька. — Может, скажешь, про подкову соврал? Так хоть Гаврилу спроси, я всякую лошадь подкую. А что отец турнул меня сегодня, так это потому… — Илька замялся. — Недавно жеребец здорово… Гаврилу копытом долбанул; ну, отец теперь и гонит меня от лошадей. Опасается.
Конечно, может, так оно и есть. Ведь умеет же Илька горн раздувать, умеет молотком стучать по раскаленному железу и что-то выковывать, — отчего б ему и лошадь не подковать? Однажды, когда у нас в классе покосилась доска, Илька отковал железную петлю, повесил ее, и доска опять выпрямилась. Правду сказать, я даже завидовал Ильке, что он все умеет.
— А этот пистолет ты тоже сам сделал? — спросил я.
По лицу Ильки было заметно, что он, как всегда, ответит: «Нет, бабушка троюродная», но, наверно, ему в последний момент стало стыдно, и он признался:
— Я этого еще не умею. Дай время — сделаю. — И неожиданно пропел:
Сами набьем мы патроны,
К ружьям привинтим штыки!
— Илька, — воскликнул я, — так ты и вправду будешь стрелять в городовых?
Но Илька только загадочно посмотрел куда-то вдаль и ничего не ответил.
— Вот видишь, какой ты, — упрекнул я его. — Все что-то скрываешь от меня. А я еще хотел рассказать тебе, чего не рассказал бы никому другому.
— А что ты хотел рассказать? — с любопытством спросил Илька. — Ну, расскажи! Расскажи, ну?
Я знал, что, если Илька пристанет, от него никакими увертками не отделаешься. Да и самому мне давно хотелось облегчить душу. Попробовал я поделиться с братом Витей тем, что меня мучит уже давно, и тем, о чем я часто мечтаю, но тот даже не дослушал до конца. Как всегда, он только презрительно хмыкнул и сказал, что я еще мал и глуп.
— Хорошо, Илька, я расскажу, только ты побожись, что никому…
— Да божусь, божусь!.. Ни раку, ни маку, ни дяде Паше, ни тете Глаше, даже ершу — и тому не скажу. Говори, ну?
Я привстал и посмотрел по сторонам. По-прежнему не было видно ни души. Огромное красное солнце уже опустилось к краю поля и назойливо светило прямо в глаза. Илька тоже привстал и тоже огляделся. Убедившись, что нас никто подслушать не может, мы опять сели. Я тихо, но решительно сказал:
— Знай, я решил освободить Петра.
— Что-что? — уставился на меня Илька. — Кого освободить?
И я рассказал, как три года назад пришел к нам в чайную человек огромной силы и остался у нас работать половым, как мы подружились с ним, как мы скитались по Крыму, как выступали в цирке в Симферополе и как из-за меня там его арестовали и отправили на каторгу.
Илька слушал, будто я читал ему очередной выпуск «Похождений Ната Пинкертона», полуоткрыв рот и не спуская с меня удивленных глаз.
— Да ты все врешь! — крикнул он и хлопнул меня ладонью по плечу. — Я ж тебя знаю! Тебе б только сказки рассказывать. Ну признайся: наврал ведь, а?
— Нет, Илька, я даже не все тебе рассказал.
— И то правда, что ты был турецким барабанщиком?
— Правда. Да вот, хочешь, я тебе этот турецкий марш спою? — Я взял ручку и карандаш и забарабанил ими по Илькиной ноге, напевая: «Туру-рум, туру-рум, туру-туру-туру-рум».
То, что я так уверенно спел марш, Ильку сразу убедило. Он только спросил:
— А почему ты считаешь, что твой Петр попал на каторгу из-за тебя? Не ты ж его выдал.
— Конечно, из-за меня. Если б я к нему не пристал, он уехал бы в Турцию, жил бы там на свободе.
Илька немного подумал.
— Ну, в Турции тоже не мед. Ихний султан почище нашего Николая будет.
— А ты откуда знаешь? — недоверчиво спросил я. Илька опять загадочно прищурился.
— Знаю. Я, брат, все знаю. Вот лучше скажи, как же ты думаешь его освободить.
— Как? Обыкновенно! — храбро ответил я. — Приеду, поубиваю стражников — и освобожу.
— Ну и дурак, — спокойно сказал Илька. Я и сам понимал, что дурак, но все-таки спросил:
— Почему?
— Во-первых, ты знаешь, где она находится, эта каторга? Каторг, брат, много.
— Не знаю, — признался я.
— Во-вторых, есть у тебя деньги, чтоб доехать туда?
— Я — зайцем.
— Зайцем, брат, и за сто лет не доедешь. На каждой станции выбрасывать будут. В-четвертых…
— В-третьих, — поправил я.
— В-четвертых, — продолжал упрямо Илька, — куда тебе, заморышу, поубивать стражников! Я и то одним пальцем могу тебя перешибить, а стражник на тебя дунет— и ты свалишься.
Все это было правильно. Я растерянно молчал.
Страницы: 1 [ 2 ] 3 4 5 6 7 8 9
|
|