АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
Признаться, мне было завидно: почему я не умею делать ничего такого? В прошлом году мне один пьяница иодарил лобзик и тоненькую пилочку к нему. Я принял-я выпиливатьиз фанеры домик. Но он у меня получился такой неуклюжий, такой кривобокий, что не понравился ни Маше, ни Вите. Только мама похвалила, но я же хорошо понимал, что она просто не хотела меня огорчать. Да и что такое этот домик! Игрушка! В нем даже воробей не не захотел бы жить. А молоток — это вещь, которая всем нужна. Скажу здесь кстати, что всю жизнь я чувствовал себя каким-то неполноценным: мог на сцене играть Гамлета, мог речи с трибуны говорить, мог в сельской школе обучить грамоте шестьдесят мальчиков и девочек, а вот сделать простой молоток или построить плохонький, но настоящий, не игрушечный дом я так никогда и не научился. И мне часто бывало обидно, что все, чем я пользовался в жизни — пища, одежда, жилище, телефон, автомобиль, даже бумага и чернила, — сделано руками других. Обидно и завидно.
Лев Савельевич пришел на урок в благодушном настроении. Видно, ему хотелось поговорить. Он обвел насмешливыми глазами весь класс и, конечно, остановил их на мне:
— Ну, Мимоходенко, как ты себя чувствуешь? Я встал, подумал и слегка развел руками:
— Как вам сказать, Лев Савельевич? На тройку с двумя минусами.
— Гм… Почему ж так неважно?
— Не знаю, Лев Савельевич, вам видней: вы мне поставили три с двумя минусами, я на три с двумя минусами и чувствую себя. А у кого стоит пятерка, тот, конечно, чувствует себя на пятерку.
— А у кого ж это стоит пятерка? — удивился Лев Савельевич. Все в классе переглянулись. — Пятерошники, встать! — Все продолжали сидеть. — Ну?
Поднялся Степка Лягушкив.
— У бога, — сказал он. Учитель широко раскрыл глаза.
— У ко-о-го-о?..
— У бога, Лев Савельевич. Вы когда ставите отметки, то говорите: «Только бог знает на пять, я — на четыре, а ты — от силы на единицу».
Лев Савельевич заглянул в журнал:
— Вот ты соврал. У тебя стоит тройка.
— Так я ж и знаю лучше всех, — самоуверенно ответил Степка.
Мальчишки закричали:
— Куда тебе, лягушке!.. Воображало!.. Есть и получше тебя!
Лев Савельевич на крики не обратил внимания и опять взялся за меня.
— Вот, Мимоходенко, и пригодился тебе церковнославянский язык. Теперь ты поешь, аки ангел, и тебе внемлет вся церковная паства. Так тебя, Мимоходенко, прихожане церкви архангела Михаила и зовут: наш ангел. Видишь, Мимоходенко, благодаря церковнославянскому языку ты вроде в ангелы вышел.
То, что меня так зовут, мне осточертело, и я сказал:
— Если я ангел, Лев Савельевич, то какой же я Мимоходенко? У ангелов фамилий нет. Их по именам зовут: Михаил, Гавриил, Никифор и так далее.
— Правильно! — подтвердил Лягушкин. — Например, моего ангела зовут Степан.
— Молчать! — вдруг рявкнул Лев Савельевич. — Это что за разговоры! Я сказал «аки ангел». «Аки»! Лягушкин, что такое «аки»?
— «Аки» значит «потому что», — уверенно ответил Степка.
— Вот и дурак! «Аки» значит «как». А «потому что» будет «поелику». Я поставил тебе тройку по ошибке, поелику ты еси осел.
Лев Савельевич перечеркнул против фамилии Степки тройку и поставил жирную единицу.
Степка поморгал и сел.
В перемену он ни с того ни с сего дал мне затрещину.
Но я и это стерпел. Главное было то, что в кармане у меня лежал молоточек.
У МОНАХОВ
Признаться, я шел из училища к греческому монастырю с жутковатым чувством, а когда увидел решетки на окнах, мне и совсем стало не по себе.
В нашем городе жило много иностранцев. Греки держали хлебные ссыпки и пароходы. Итальянцы торговали заграничными винами, управляли оркестрами и писали картины. Старые люди рассказывали, что раньше в нашем театре лет тринадцать подряд и актерами были только итальянцы и итальянки. На сцене они не говорили, а пели, потому и театрнаш тогда назывался необыкновенно: «оперный». Были и турки: они ничем другим не занимались, только пекарни держали. А турчанок не было: им по турецким законам выезжать из своего государства не полагалось. Болгары — те арендовали здесь землю под огороды. Летом и осенью они складывали на базаре, прямо на разостланном брезенте, целые горы сладкого лука, помидоров, баклажанов, огурцов, капусты, а зимой открывали погреба и в них продавали соленые огурцы с чесноком, лавровым листом и укропом, такие вкусные, что у прохожих от одного запаха слюнки текли. Жили у нас еще немцы, французы, англичане, бельгийцы. Это были хозяева заводов и фабрик, разные директора, управляющие и инженеры. Они ездили в лакированных экипажах и смотрели на всех свысока, особенно англичане. Наверно, потому, что здесь промышляли всякие люди и дома строились разные. Помню, когда еще жил у нас Петр и я с ним шел по городу, он говорил: «Вот, брат, какие тут здания! Прямо вроде людей. Глянь-ка направо: это ж — угрюмый старик. Ишь как насупился! Ему все надоело, и хочет он только покоя. А это — молодая девушка. Надела белое платье и смотрится в зеркало, не налюбуется. А это вот — купчиха-миллионерша: раздобрела на блинах со сметаной да черной икрой — и уже не поймешь, где у нее физиономия, а где что другое. А это — делец. Ему красота ни к чему. Ему — чтоб было прочно, надежно, навеки нерушимо».
Вот об этом я и вспомнил, когда остановился около греческого монастыря. Что это был за дом! Он не походил ни на один из домов, какие были в городе. Какая-то прямоугольная глыба. Видно, тот, кто его строил, добивался одного: чтоб никто в этот дом не проник и не увидел, как там живут и что там делают. А рядом с этим глухим зданием стоялавысокая церковь. На вид она была строгая, но так к себе и притягивала. Алексей Васильевич, наш учитель истории, сказал, что она построена в классическом стиле, и уже начал было объяснять, что это означает, но потом заговорил о братьях Гракхах, да так к классическому стилю больше и не вернулся.
Входа в монастырский дом нигде не было, значит, надо было стучать в глухие тяжелые ворота. Я долго переминался с ноги на ногу, потом набрался. храбрости и стукнул. Сейчас же что-то звякнуло, на воротах открылся маленький треугольничек, и в нем я увидел чей-то жуткий черный глаз. Глаз смотрел на меня, а я, как завороженный, на глаз. Потом из-за ворот спросили:
— Сто нусна?
У меня язык окостенел.
— Сто нусна? — не повышая голоса, спросили опять.
Я молчал.
— Сто нусна? — все так же спросили в третий раз.
Тут я опомнился и, запинаясь, сказал, что пришел петь по-гречески.
— Как звать, мальсик?
— Митя Мимоходенко, — ответил я, все еще сжимаясь от страха.
Ворота приоткрылись, в них показался чернобородый монах с дубинкой в руке. Я попятился.
— Иди, мальсик, — сказал монах. — Ну? Григора, григора!..[7]
Я глотнул воздуха и вошел в ворота. Монах взял меня за плечо, отчего я опять сжался, и повел через вымощенный булыжником двор к каменным ступенькам. По ступенькам мывзобрались на каменное крылечко и вошли в длинный полутемный коридор с каменным полом. Оттого, что везде все было каменное, у меня будто застыло сердце. Мне казалось, что и рука у монаха была каменная, так крепко он сжимал мое плечо. Вдоль коридора, на одинаковом расстоянии одна от другой, шли плотно прикрытые двери, очень много дверей, но мы с монахом пошли не к ним, а вверх, опять по каменным ступенькам, и очутились в небольшой комнате. В ней стоял каменный диван — и больше ничего. Монах подошел к обитой клеенкой пухлой двери и три раза стукнул кулаком. Из-за двери кто-то глухо отозвался. Монах потянул дверь за железную заржавленную ручку, и я чуть не ахнул, увидев красивую, как в сказке, комнату. Я успел заметить только, что она была бархатная, темно-синяя и серебряная. На высокой кровати с малиновыми шелковыми занавесями лежал патер Анастаса в очках, с книжкой в руках. Он приподнялся, спустил ноги с кровати, и я очень удивился, что на нем была не ряса, а обыкновенные серые штаны.
— Калимэра,[8]Митя! — сказал он, сладко улыбаясь толстыми красными губами. — Присол?
— Пришел, — ответил я машинально.
[Картинка: i_010.png]
Он стал говорить что-то монаху на непонятном языке, наверно на греческом, а я тем временем украдкой оглядывал комнату. Все стены были обиты темно-синим бархатом с серебряными узорами. На полу, устланном коврами, стоял большой лакированный стол — и тоже с узорами, но только из перламутра. Над столом висела серебряная люстра, увешанная, как сосульками, хрустальными палочками. На полках, на этажерках, на подставках— всюду стояли серебряные чаши и какие-то шары: голубые, красные, фиолетовые. В углу, от потолка до самого пола, сиял золочеными ризами и разноцветными камнями киот.
Патер опять сладко улыбнулся и спросил меня:
— Кусать хочес?
До еды ли мне было! Но я сказал:
— Хочу.
— Адельфос[9]Нифонт, отведи паликари в трапезную.
Нифонт опять взял меня за плечо и повел по лестнице вниз. Мы оказались в большой комнате со сводчатым потолком. В ней стоял только длинный некрашеный стол да две такие же длинные простые скамейки. Монах приказал мне сесть и ждать, а сам куда-то ушел. Сидеть одному в этой голой комнате с таким потолком было жутко. Сюда не доносился снаружи ни один звук, будто все на свете вымерло. Может быть, я не выдержал бы и сбежал, но разве отсюда убежишь! Не знаю, сколько прошло времени, когда наконец я услышал что-то похожее на шарканье. Дверь неслышно открылась, и в комнату вошел черный монах. Следом за ним шел второй, за вторым — третий, за третьим — четвертый.
Так, длинным черным рядом, монахи потянулись от двери до противоположной стены. Все они были толстые, с черными бородами, с желтыми, как после болезни, лицами, все перепоясаны широкими кожаными поясами. Вошли, остановились и застыли, глядя прямо перед собой черными с желтизной глазами. Опять неслышно открылась дверь, и в комнатумедленным шагом вошел Анастасэ. Когда он дошел до середины комнаты, все монахи, как по команде, склонились перед ним до пояса. Патер стал перед иконой и прочитал по-гречески какую-то молитву. После этого все монахи сели за стол. А я за столом уже раньше сидел и теперь оказался между монахами. Вошли еще два монаха и внесли огромный медный бак. Они ходили вокруг стола и разливали в чашки горячий жирный суп. Каждый ел сколько хотел. Одному монаху подливали в чашку три раза. Он даже бороду вымочил в супе. Я тоже ел много, но одолеть всю чашку не смог — такая она была вместительная. Когда весь суп доели, прислуживавшие монахи унесли бак, а взамен принесли и расставили на столе четыре огромных блюда гусятины с яблоками. Монахи и гусятину съели всю. Потом принесли жбан черного кофе и какие-то тонкие пышки, похожие на еврейскую мацу. Монахи выпили весь кофе и съели всю мацу. Под конец принесли на блюдах инжир. Монахи и инжир съели. Я тоже так много всего съел, что пришлось расстегнуть пояс.Но даже и после этого было трудно дышать. А монахам хоть бы что! Поели, помолились и так же гуськом, один за другим, степенно вышли из комнаты.
Остались только Анастасу, один здоровенный монах и я. Те монахи, что прислуживали за столом, внесли красивую, орехового дерева фисгармонию, кряхтя, установили ее у стены и ушли. Огромный монах провел пухлым пальцем по клавишам. Послышались жалобные вязкие звуки.
— Слушайся адельфос Дамиана, — сказал мне Анастаса и тоже ушел.
Дамиан шумно, как мех в Илькиной кузнице, вздохнул и страшным басом пропел:
— «Пистева сена фе-о-он…» Пой, как я, — приказал он. Я набрал в грудь воздуха и, приседая от натуги, стал петь басом: «Кистена фиена сено-о-он!..»
Дамиан сначала выпучил на меня глаза, а потом по-лошадиному заржал. Кое-как он мне объяснил, что петь надо своим голосом, а слова выговаривать правильно, иначе получится «не как у ангела, а как у дьявола».
Манежил он меня долго, и каждый раз, когда я коверкал слова, закатывался таким громовым хохотом, что в окнах тоненько стонали стекла. Потом он повел меня наверх, к Анастасэ. Патер опять лежал в своей богатой кровати. Около него на красивой тумбочке стояла бутылка с чем-то желтым и серебряный стаканчик. Не поднимаясь с постели, Анастасэ подробно объяснил мне, что я должен делать и чего я не должен делать. Я должен есть сколько влезет, чтобы лицо у меня стало красивое и розовое, как у святого ангела. Я должен петь тонко и нежно, как поют святые ангелы. Я должен правильно выговаривать греческие слова, как их выговаривают святые ангелы. Я никому не должен рассказывать, что здесь увижу и услышу, потому что церковь и монастырь есть места господней тайны. Например, если я расскажу, что видел бутылку с желтой жидкостью, все подумают, что это коньяк, а на самом деле это микстура от камней в почках. А самое главное, я не должен совать свой нос не в свое дело.
— Теперь иди домой, — сказал Анастасэ.
Я плотно прикрыл за собой дверь, огляделся и уже полез в карман, чтобы, вынуть молоточек, как в комнату вошел Нифонт. Он опять взял меня за плечо своей каменной рукойи повел к выходу. Когда я наконец очутился на улице, то чуть не вскрикнул от радости — так ярко светило здесь солнце, так сладко пахло цветущей акацией.
ЯПОНЦЫ ТОПЯТ НАШ ФЛОТ
Отца не поймешь: то он ругает министров и генералов ворами и дураками, то грозит японцам: «Подождите, канальи, вот адмирал Рожественскнй вам покажет «банзай»! Такуюфлотилию ведет, что ваш Того живо на дне окажется». Он приколол кнопками к стене карту и каждый день водил по ней пальцем, показывая босякам, как идет наша флотилия к японским берегам чуть не вокруг всего земного шара. Босяки смотрели равнодушно и ничего не говорили. Только один какой-то спросил: «А не опрокинется он там, гусь тот Рожественскнй?» Босяки сипло засмеялись. Отец сердито глянул на них и отошел от карты. А потом пришел адвокат, как всегда пьяный. Он заказал пару чаю, выпил подряд шесть стаканов, отер ладонью пот с нахмуренного лба и зло сказал отцу:
— Какой позор! И стыдно, и страшно. Да, страшно, за Россию страшно. Вы бы, любезный, убрали эту карту: глазам смотреть больно.
— Почему ж больно? Наши боевые корабли все ближе и ближе к цели. Скоро они…
У адвоката болезненно скривилось лицо.
— Оставьте!.. — Он вскочил, подбежал к карте и пальцем ткнул в маленькое коричневое пятнышко: — Вот тут, тут… у острова Цусима… в два дня нашего флота не стало… Понимаете ли вы, российский гражданин, что происходит?.. Ни одной нации за всю историю морских сражений не приходилось переживать такого постыдного разгрома. Нет у насбольше флота, нет! Он на морском дне или в плену у японцев вместе со своим «доблестным» флотоводцем Рожественским!..
У отца побледнели губы.
— Вы… вы пьяны! Вы говорите вздор!.. — задыхаясь, крикнул он. — Этого не может быть!.. Вот… вот свежие газеты — тут ни слова об этом!..
— Да-а, так вам сразу в газетах и напишут. Весь мир уже давно облетела эта трагическая весть, а подлые, трусливые правители наши все еще не осмеливаются порадовать ею своих верноподданных…
Адвокат плюнул и пошел к двери. Три или четыре шага он прошел ровно, потом как-то сразу обмяк и на улицу вышел еле волоча ноги. Отец растерянно смотрел ему вслед. Вдруг, будто пробудившись, шагнул к карте и так ее рванул, что все кнопки посыпались на пол.
На другой день уже и газеты напечатали. Везде только и было разговора, что о потоплении нашего флота. И все ругали министров и генералов. На базаре, когда я шел в училище, около одной женщины собралась толпа. Женщина рвала на себе седые волосы, страшно водила глазами и беспрерывно бормотала: «Вася, Петечка, Вася, Петечка!» Какой-то мужчина ловил ее руки и тут же объяснял народу, что Вася — это ее муж, а Петечка — сын, что оба они служили матросами на крейсере «Адмирал Нахимов» и, видать, оба потонули вместе с крейсером. Подбежал околоточный с двумя городовыми и стал разгонять толпу. Но толпы собирались то в одном, то в другом месте, и всех их разогнать не хватало городовых.
На перемене ребята где-то нашли листовку с бледными фиолетовыми буквами, вроде печатных, но, ясное дело, написанных от руки. Андрей Кондарев, тот самый, дядю которого убили в январе в Петербурге, сел за учительский стол и вслух прочитал всю листовку. Она начиналась уже известными мне словами: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» В листовке говорилось, что самодержавие прогнило и ведет Россию к гибели, что вся храбрость солдат и матросов ни к чему: люди гибнут потому, что правительство у нас разбойничье. Настало время сбросить царя и всю его разбойничью свору в мусорную яму. Когда Андрей дочитал листовку до конца, Степка Лягушкин спросил:
— Как же мы его сбросим, когда он в Петербурге?
Одни засмеялись, другие закричали, что у Степки не хватает клепки.
Последним уроком была история. Против обыкновения, Алексей Васильевич пришел в класс почти сейчас же после звонка. Пришел и сразу начал рассказывать про Великую французскую революцию, хотя до французской революции нам было далеко: мы еще никак не могли выбраться из «Тридцатилетней войны». Алексея Васильевича мы все любили, но пользовались его рассеянностью и на уроках истории баловались. Правда, когда он принимался что-нибудь рассказывать, мы стихали — так он интересно говорил. А сегодня даже Сеня Запорощенко, который на всех уроках возится со своими перышками и переводными картинками, все оставил и не мигая смотрел на учителя. Алексей Васильевичизображал то Дантона, то Марата, то Робеспьера. Он отступал на три шага от учительского стола, потом быстрым шагом подступал к самым партам и поднимал руку вверх, подобно Робеспьеру, когда тот уличал жирондистов в измене революции. Прозвенел звонок, но Алексей Васильевич не обратил на него никакого внимания и все говорил и говорил. «Революция отменила всякие привилегии, все титулы и отличия знати и ввела одно для всех звание, звание гражданина!»— восклицал он. Илька, который почему-то в этот день как воды в рот набрал, тут стукнул кулаком по парте и крикнул:
— Вот здорово! И нам так надо!..
Алексей Васильевич продолжал рассказывать, что еще сделала революция для народа.
— А церковные земли?! — Он поднял вверх палец. — Свыше одной трети земель в европейских государствах принадлежали церквам и монастырям. Революция во Франции и с этим покончила.
Тут он с разгону перескочил на Россию и шепотом сказал, что наши церкви и монастыри на сегодняшний день держат в своих цепких руках больше двух с половиной миллионов десятин самой плодородной земли, но долго это не протянется, потому что безземельные крестьяне потеряли терпение.
Только он это сказал, как за дверью кто-то чихнул. Илька соскочил с парты и распахнул дверь. И мы все увидели нашего батюшку. Одной рукой он держался за лоб, а другую вытянул вперед, намереваясь схватить Ильку за ухо. Но Илька пригнулся и шмыгнул в коридор. Ехидно скривив рот, батюшка сказал:
— Что это вы увлеклись так, Алексей Васильевич? Даже звонка не слышали?..
Алексей Васильевич схватил со стола кипу своих книжечек и журналов и быстро вышел из класса. Мы гурьбой двинулись на улицу.
Когда я подходил к монастырю, то еще издали увидел около него толпу. Я прибавил шагу. На монастырской стене висела приклеенная листовка — точно такая, как та, которую мы читали в классе.
ЧУДЕСА НА ЧЕРДАКЕ
Прошло только три-четыре дня, а я уже стал своим человеком в монастыре. Я ходил где мне вздумается, даже в кельи заглядывал, и никто мне не препятствовал. Монах Дамиан, завидя меня, сейчас же принимался хохотать. Ему, похожему на слона, было смешно видеть такого тощего человечка: ведь я перед ним был просто мальчик с пальчик. А один раз у него даже слезы выступили на глазах от смеха. Это было тогда, когда я вздумал приветствовать его по-гречески. Греков в городе было много, поэтому все мальчишки знали хоть с десяток греческих слов. Придя как-то в монастырь, я протянул Дамиаиу руку и сказал: «Калимэра, калиспэра, ты хабариа, кала, асхима». Вот тут-то он и захохотал до слез. Оказалось, я сразу выпалил: «Добрый день, добрый вечер, как поживаете, хорошо, плохо».
Когда я оставался в коридоре или в комнате один, то сейчас же вытаскивал из кармана молоточек и принимался выстукивать им стены. Но стук получался везде одинаковый— такой, будто лошадь бьет копытом по мостовой. Я же доискивался места глухого, гулкого. Надо бы все кельи обстучать, но из келий монахи выходили редко, больше все лежали на своих перинах или стояли у окна и смотрели через решетку на улицу. Если же я пробовал стукнуть разок-другой в присутствии монаха, то монах ворчливо говорил: «Не балуиса, мальсик. На фигас апо эдо!», то есть: «Ступай отсюда!» — «Ну и пусть думают, что я балуюсь, — говорил я себе, — мне еще лучше». — «Усо стуцыс, усо стуцыс! — удивленно ворочал глазами Дамиан. — Ты есть мальсик-стукалка». Другие монахи тоже стали звать меня стукалкой. Так эта кличка ко мне и пристала. Стукалка так стукалка, — я не обижался. «Символ веры» я выучил по-гречески быстро. Дамиан сказал, что хоть я и тощий, а память у меня, как у лошади. Он привел меня к Анастасэ и велел петъ.Пока я пел, патер от удовольствия говорил: «Ца-ца-ца!.. Эма!.. Орео!.. Ца-ца-ца!» Но потом покачал головой и сказал, что в церковь меня выпускать рано, надо еще подкормить. Он велел мне побольше есть и поменьше бегать. Я сказал:
— Разрешите мне, патер, здесь и ночевать. Домой ходить далеко — весь жир растрясу.
— О, да!.. Мосна, мосна!.. Эма!.. Орео!.. — воскликнул он и приказал поселить меня в келье монаха Нифонта.
Это мне и надо было. Я пришел домой и сказал, что, пока класс готовится к экзаменам, я буду ночевать в монастыре: там тихо и никто не мешает. Мама даже руками всплеснула:
— Господи, совсем монахом стал!
Но отец сказал, что это я хорошо придумал.
— Какие тут занятия под гвалт босяков! Хоть уши затыкай!
Келья Нифонта помещалась еще выше бархатной комнаты Анастасэ, где-то чуть ли не на чердаке. Потолок в ней был низкий и скошенный к окошку, а окошко выходило на крышу. В келье стояли стол и Нифонтова кровать. Мне тоже принесли кровать. Ночевать в одной комнате с чернобородым монахом было страшно, но я уже научился владеть собой —наверно, в то время, когда готовился стать йогом и подолгу смотрел на паука. Нифонт принес на тарелке здоровенный кусок пирога и жестяную кружку, полную сметаны. Он зажег лампу, сказал: «Кусай», — и ушел.
Я остался один. Намерение у меня было такое: приготовить уроки и лечь спать, а утром, когда монахи еще спят, пробраться в кухню и тихонько обстучать все ее стены. Если кто из монахов услышит, то подумают, что это на кухне рубят мясо для котлет.
Я еще не успел написать сочинение на тему «О любви к богу и царю», которое нам задал батюшка, как начались чудеса. Где-то, очень близко, заговорили два человека. Один голос был густой, другой — высокий, визгливый. Хотя я не мог разобрать ни одного слова, оба голоса показались мне знакомыми. Я стал прислушиваться. Голоса слышались то совсем рядом, то доносились откуда-то издали, будто из-под пола. Вдруг близко, вероятно в самой келье, что-то тоненько запело на двух нотах: пи-и, пи-и, пи-и. У меня по спине мурашки забегали. Первой мыслью было — бежать. Но подошвы мои приклеились к полу. Я сжался и сидел неподвижно, пока не понял, что пикало в широкой жестяной трубе, которую я еще раньше заметил. Она выходила из пола и уходила в потолок. Только позднее я догадался, что это был вентилятор. Постепенно подошвы мои отклеивались от пола, но я не убежал, а, пересилив страх, тихонько подкрался к трубе и стал прислушиваться. По-прежнему доносились голоса и по-прежнему в трубе пикало. Я осмелел до того, что даже приложил к трубе ухо. И тут до меня отчетливо донеслись слова, сказанные визгливым человеком:
— Ну вот, немного вытянуло. Охота вам сосать эти ваши сигары. Ей-ей, наши папиросы «Дюбек» куда приятнее. Это вас все Дука совращает.
И сейчас же чей-то новый голос, крепкий, но хрипловатый, пропел:
— Дукало — здесь, Дукало — там, Дукало—вверх, Дукало — вниз, Ду-у-укало!
Визгливый засмеялся и с удовольствием сказал:
— Вот дьявол! Достаточно назвать его имя, как он тут как тут.
Я еще плотнее прижался к трубе и тут же почувствовал, что нога моя за что-то зацепилась. Всмотревшись, я увидел, что над полом торчит какая-то штука, похожая на печную задвижку. Я подвинул в сторону ногу, но вместе с ногой потянулась и задвижка. Неожиданно на полу открылась узкая светлая щелочка. Не помню, как долго я стоял, преждечем решился нагнуться и заглянуть в нее. Первое, что я увидел, была крышка стола с перламутровым узором. За столом три фигуры: одна — с рыжей головой, две другие — черноволосые. Я сразу догадался: тот, кто говорил густо, был патер Анастасэ, а кто визгливо — наш батюшка. Я узнал и третьего: это был известный всему городу шалопай, сын греческого коммерсанта Дукало, или короче — Дука. Я сам видел, как его однажды хоронили. Он лежал в гробу, на катафалке, а за катафалком шли его приятели, такие же шалопаи, громко плакали и причитали: «Ой, Дука, на кого ты нас оставил?» Около кладбищенских ворот Дука неожиданно поднялся в гробу. Народ в страхе разбежался, а Дука с приятелями поехал в ресторан праздновать свое «воскресение». Вот этот Дука и сидел теперь за столом с батюшками.
Я узнал и малиновые занавески около высокой кровати, и сияющий киот в углу. Ясно, это была бархатная комната патера. Дука взял со стола бутылку, разлил микстуру по серебряным стаканчикам. Все трое выпили, крякнули и заели кружочками лимона. Наш батюшка пожевал лимонную корочку, выплюнул ее в тарелку и спросил:
— Как живете, Дука? Что это вас не видно стало? Раньше вы каждый день разъезжали по городу на своих беговых дрожках, а тут как в воду канули.
[Картинка: i_011.png]
Дука тоже пожевал корочку, но не выплюнул, а проглотил ее и только после этого ответил:
— Вы, отец Евстафий, ослепли, что ли? Улицами теперь овладела чернь. Хорошенькое дельце! Я выеду на беговых дрожках, а меня стянут с них и тихонько о землю ударят.
— За что? Вы же никому зла не делали. Ваш достойный родитель — греческий подданный. Вы тоже.
— А я знаю за что? Им хочется делать революции, так они хоть кого прибьют. Не-ет, я лучше подожду. Главноначальствующий полковник Дегтярников сказал по секрету моему папе, что скоро сюда прибудут донцы — целая сотня. Вот тогда я и поеду на своих беговых дрожках. Пусть только тронут, — а нагайки не хочешь?! Вот так будет хорошо. Здорово хорошо!
— Здорово хорошо! — крикнул и наш батюшка. — Что там рабочие! Среди учителей — и то появились вольнодумцы! Можете представить, детям о французской революции рассказывают. Да как! Прямо смакуют. Забыли и свое клятвенное обещание служить царю верой и правдой, и священное писание, где прямо говорится: «Несть власти, аще не от бога».
— Здорово хоросо — тоже не хоросо, — отозвался Анастасэ. — Надо их потихонька на коленка ставить. — Он выдвинул из стола ящик, покопался в нем и положил на стол две колоды карт. — Стукалка? — спросил он.
Душа у меня ушла в пятки.
«Заметил!» — мелькнуло у меня в голове. Я еще не успел отпрянуть, как услышал ответ нашего батюшки:
— Покер.
— Какой же покер втроем? — спросил Дука. — Стукалка!
— Ну стукалка так стукалка, — согласился батюшка.
Дука сдал карты и бросил на стол монету.
— В банке пять рублей.
Наш батюшка отвернул полу рясы, пошарил в кармане:
— Рубль.
Дука укоризненно покачал головой:
— Все жадничаете! Анастаса, четыре свободных.
— Четыре, — кивнул патер.
Дука еще несколько раз сдавал карты, потом постучал по столу и сказал:
— Стучу.
Я вернулся к столу и дописал сочинение. Но заснуть еще долго не мог: внизу все стучали и стучали. А под конец стали топать ногами и петь:Пезо ке гело,Сена поли агапо![10]
Пришел Нифонт, лег на свою кровать и захрапел. Такого страшного храпа я еще никогда не слышал. Потом на крыше стали возиться и кричать коты. И котов таких горластых я раньше не слышал.
Заснул я только под утро.
МЫ ВЫБРАСЫВАЕМ ЦАРЯ В МУСОРНЫЙ ЯЩИК
На другой день все шло до четвертого урока обыкновенно, а на четвертый вместо Алексея Васильевича пришел почему-то Лев Савельевич. Мы сказали:
— У нас сейчас история.
— У вас сейчас будет русский, — ответил Лев Савельевич. — Тарасов, чем выражается подлежащее?
Тарасов встал, но от неожиданности не мог сказать ни слова.
— Кто скажет? — спросил Лев Савельевич.
Никто руки не поднял.
— Да вы что, остолопы! — крикнул Лев Савельевич. Он когда сердился, то всегда выражался подобными словами.
Я вспомнил, что говорил вчера батюшка в комнате Анастаса, и у меня заныло сердце. Я поднял руку.
— Ну? — сказал Лев Савельевич.
Но, вместо того чтобы ответить, чем выражается подлежащее, я спросил учителя:
— Где наш Алексей Васильевич?
Учитель нахмурился, кашлянул и пробормотал:
— Не знаю…
Тогда встал Андрей Кондарев и прямо сказал:
— Нет, вы знаете, только скрываете. У нас история сейчас, а не русский.
И пошел из класса, не спросив разрешения.
За ним пошел Илька, за Илькой — я. А за нами — все остальные ребята.
Страницы: 1 2 3 4 5 [ 6 ] 7 8 9
|
|