АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
— Эх, Константин… Извините, как вас по батюшке?
— Павлович. Но нас, иереев, по отчеству не зовут.
— А я вот назову. Константин Павлович, зачем вы народ обманываете? Ведь не верите вы ни в бога, ни в черта. Неужели вам не стыдно дурачить темных людей и поборами заниматься, отбирать у бедняка последний грош?
Что-то дрогнуло в лице священника.
[Картинка: i_015.png]
— Без веры всякому человеку трудно жить, — вздохнул он. — А бедняку особливо. С ней ему и горе легче нести, и умирать не так страшно.
— Значит, вы, попы, обманываете людей для их же пользы?
— Не все попы неверующие.
— Но берут-то все?
— Берут все, — опять вздохнул священник. — Трудивыйся алтарю — от алтаря и питается.
— С живого и мертвого?
— С живого и мертвого.
— И ты берешь? — беспощадно допрашивала Зойка. — Ведь берешь же, берешь?
— Пощади меня, девушка, — с мольбой в голосе сказал отец Константин. — Если бы ты знала, как страшно сложилась моя жизнь. Ведь не об этом я мечтал в юности, не об этом!..
— А о чем же ты мечтал? Ну, скажи. Это любопытно. Отец Константин приподнял рясу, вытащил из кармана брюк бутылку и поставил на стол.
— Вот-вот, — кивнула Зойка. — Народ дурманишь баснями о боге, а себя — коньяком. Так в сплошном дурмане и живешь. А какой бы из тебя добрый молодец вышел! И статью взял, и лицом. Повернешься направо — что сизый орел, повернешься налево — что кречет.
Я хотел убрать бутылку со стола, но отец Константин выхватил ее у меня из рук, ударом донышка о ладонь ловко выбил пробку и налил полный стакан. Чуть поколебался и одним духом выпил все до дна.
— Это — для храбрости. О своей жизни я стараюсь даже не думать, не токмо говорить. И отец мой, и дед, и прадед — все попами были. Отдал меня батя в духовное училище. Из него, известно, прямая дорога в семинарию. Учился я в Екатеринославе, а там и пехотные, и артиллерийские, и всякие другие полки стояли. Как пройдет мимо семинарии какая-нибудь воинская часть под Егерский марш, как гляну из окна на идущего впереди роты офицера, так и взметнется у меня дух. Прыгнуть бы прямо со второго этажа на мостовую, чтоб отпечатывать шаг рядом с командиром!
Проучился я в семинарии четыре года, приехал на каникулы в деревню, в родительский дом, и бухнул на колени перед отцом: «Отпусти, батя, меня в светскую жизнь, век за тебя буду бога молить, отпусти в юнкерское училище». Отец не сразу отказал: «Хорошо, говорит, проучись еще два года, пройди богословские классы, а там, если не передумаешь, вернемся к сему разговору». Обнадежил он меня, и принялся я в специальных двух классах одолевать и догматическое богословие, и богословие нравственное, и священное писание, и гомилетику, и церковное пение. Прямо скажу, из души воротило все это, а зубрил, боялся, что оставят на лишний год. Кончил и опять бухнул перед отцом на колени: «Отпусти, батюшка, не неволь!» А он мне: «Как же я тебя отпущу, коли и приход тебе владыка уже наметил, и слово дал я отцу Предтеченскому обвенчать тебя с дочкой его Аришей. Чем не хороша! Образованная, епархиальное училище с золотой медалью окончила, да и собой приятная, бела, как просфорная булочка». А я в те поры, признаться, по уши был влюблен в одну гречаночку, Мельпомену Назарити.
Встал я с колен и подался в город Чугуев, в юнкерское училище — вопреки воле родительской. Генерал, начальник училища, просмотрел мои бумаги и говорит: «Вот тут у вас по богослужению пятерка в аттестате стоит. Вы как же голос подадите, когда враг пойдет в атаку: «Руби их, сукиных сынов!» или «Господи, воззвах к тебе, услыши нас!» Я вытянулся по-военному и отрапортовал: «Никак нет, ваше превосходительство, команду подам, как следует по уставу: «Коли их, туды их растуды!» И меня зачислили в юнкера. И обмундировали уже по-военному. Но тут прикатил батя, подал генералу письмо от владыки и увез непокорного сына в отчий дом. Вот и конец первой книги моего бытия. Владыка обвенчал меня с нелюбимой Аришей, постриг в иереи и дал приход.
— Как же тебя в церковь повели? — зло спросила Зойка. — В цепях, что ли?
— Да, в цепях, — серьезно ответил отец Константин. — Но цепи эти незримые. Цепи эти — покорность. Покорность церкви, покорность воле родительской, покорность обычаю, семейным традициям. И сковывают они крепче железных.
Отец Константин выпил второй стакан и, не закусив, а только понюхав корочку, продолжал:
— Так началась вторая книга: семейное счастье. Попадья моя была — что бога гневить — хорошей мне женой. Обходительная, ласковая и собой хороша, а томился я в доме своем, как, сказать бы, в больнице. Лежу с утра в постели, читаю «Русский паломник» и зеваю так, что скулы трещат. «Матушка, говорю, я к тебе сегодня в гости приду. Жди». — «Что ж, говорит, батюшка, приходите». И начинает готовиться: одних пирогов напечет с десяток сортов. Чему другому, а кулинарии в епархиальном училище обучаются прилежно. Когда стемнеет на улице, я поднимаюсь с пуховой постели, причесываюсь, умываюсь, надеваю шелковую рясу и, побрызгав ее духами, выхожу на улицу. Прогуливаюсь, а она в свой черед принаряжается. И вот возвращаюсь, стучу в дверь, спрашиваю разрешения войти. «Здравствуйте, говорю, матушка!» — «Здравствуйте, отвечает она, батюшка!» — «А я, матушка, к вам в гости пришел». — «Пожалуйте, батюшка!» Садимся за стол, кушаем, выпиваем, говорим друг другу любезности, будто на днях только познакомились. И такую игру продолжаем, покуда не уснем. А утром открою глаза — и пожалею, что проснулся.
— Отчего умерла попадья-то твоя? — спросила Зойка,
— От родов. Так, с ребенком, на тот свет и ушла, не разрешилась. А уж как мечтала доченьку нянчить!
Некоторое время мы все молчали.
Зойка моргнула раз, другой и с досадой сказала:
— Знаешь, поп, мне тебя жалко.
Отец Константин вздрогнул, хотел что-то ответить, но вместо того вылил в стакан остаток коньяка и выпил.
— Ты куда сейчас, Константин Павлович? — спросила Зойка.
— Домой, в Бацановку. А что?
— Возьми и нас с собой. Хочется проехать по первопутью.
— С великим удовольствием! — оживился священник. — Сани у меня небольшие, но в тесноте, да не в обиде.
— Дмитрий Степанович, поедем? — подмигнула мне Зойка.
— С превеликим удовольствием! — отозвался я тем же тоном, что и отец Константин. — Кстати, побываем у старого учителя. Мне давно хотелось навестить его.
И вот мы летим по заснеженному шляху: я и отец Константин — по бокам саней, а Зойка — в середине. Кучер даже не вынимает из-под ног кнута, только туже натягивает вожжи. Справа, из-под снежного покрова проглядывает зелень озимых. До чего ж это свежо, радостно, красиво! Видно, неспроста в маленьких домиках на окраине города и в деревнях кладут на зиму между рамами окон белую вату и зеленый гарус. Зойка просовывает руку в карман моего пальто, нащупывает там мою руку и вкладывает в нее свою.На плетнях засеребрилась бахрома,Вместо хижин появились терема.Как снежинки, мысли взвились, обнялись.Завертелись, закружились, понеслись, —
радостно декламирую я и смотрю на Зойку. На ресницах у нее снежные звездочки. Мне хочется взять их губами.
Снег покрыл и все бацановские убогие избы. Теперь они тоже терема.
Отец Константин приглашает к себе в дом, но Зойка решительно отказывается. Нет, нет, нет! Ей надо забрать в волостном правлении почту и вернуться в Новосергеевку. Вот, может быть, Константин Павлович прикажет кучеру отвезти ее обратно? В таком случае пусть сани через полчасика подъедут к старому учителю. На площади отец Константин со вздохом прощается с нами. До дома Акима Акимовича мы с Зойкой едем вместе.
— Жди меня здесь, — говорит она. — Я быстренько.
И бежит в мельканье белых бабочек.
При виде меня Аким Акимович так поднял руки к лицу, будто хотел протереть глаза.
— Вы?..
— Я, Аким Акимович. Что вас удивляет?
Он взял мою протянутую руку и крепко сжал:
— Так это в самом деле вы?.. А я думал, что после той моей исповеди вы за сто верст будете объезжать меня.
— Но почему же, почему? — в свою очередь удя-вился я.
— Сам себе я гадок, сам себе! А уж другим и подавно!
— Вы преувеличиваете свою вину, Аким Акимович. Не вас одного искалечила жизнь. Надо ее переделать, переделать нашу российскую жизнь, тогда и не будут люди так калечиться.
— Да, да, — забормотал он, — да, да… Может быть, может быть… Вот у нас стали расклеивать на стенах хат одну газетку… Не знаю, кто это делает… Так в ней тоже эта мысль проводится. Нельзя, мол, больше так жить, нельзя…
— Что ж это за газета? — с невинным лицом спросил я.
— Газета? «Рабочий и крестьянин» называется. Я, признаться, не вчитывался, просто остерегался долго стоять перед ней, чтоб не донесли уряднику. А крестьяне читают, не боятся. Он уже и нагайку в ход пускал. Все равно читают.
— Так, может, и не боятся потому, что худшей доли, чем у них, уже не придумаешь? — спросил я.
— И так может быть, и так может быть, — закивал Аким Акимович.
— Я, собственно, заглянул к вам, чтоб пригласить на елку. Мы с ребятами устраиваем в школе елку на Новый год. Приезжайте. Все-таки перемена обстановки, а то вы тут совсем закисли.
Аким Акимович замялся:
— Конечно, я вам очень благодарен за внимание, не знаю даже, чем его заслужил, но боюсь быть вам в тягость.
— Приезжайте, приезжайте! — повторил я. — Были б в тягость, не стал бы приглашать.
Зойка стукнула в окно. Я пожал Акиму Акимовичу руку и выскочил на улицу. Сани были уже тут.
— Пое-ехали!.. — крикнул кучер.
Зойка положила мне голову на плечо, закрыла глаза и приказала:
— Читай.
— Что читать? — спросил я.
— Да стихи свои о первом снеге.
— Это не мои стихи.
— Не твои? — разочарованно протянула Зойка. — Ну, тогда… не читай. Я подремлю у тебя на плече, хорошо? Ведь я трое суток не спала.
Я бережно прижал ее к себе, и до самой Новосергеевки она не поднимала с моего плеча головы и не открывала глаз.
С ТРЕТЬЕГО ЯРУСА
У Ильки дел в городе было по горло, и третий номер газеты набирали без него. До этого я не раз заходил в лавочку. Васыль приносил наборную кассу, и мы с Тарасом Ивановичем набирали статьи из «Социал-демократа». Кто доставил свежие номера заграничной газеты, Тарас Иванович не говорил, а спрашивать я считал неудобным. Впрочем, нетрудно было догадаться, что сделала это наша почтарка. Оттого-то она и не спала трое суток.
Однажды, постучав поздним вечером в дверь лавочки» я услышал сердитый голос Тараса Ивановича:
— Ну, чего надо?
Как обычно, я спросил, не продаст ли лавочник пачечку махорки.
— Какая может быть продажа в поздний час! Иди себе с богом! — недовольно ответил лавочник.
«Что б это могло означать?» — размышлял я, возвращаясь домой.
Тревожное чувство не оставляло меня весь следующиц день. Вечером ко мне постучал Васыль и сказал:
— Иди. Уже можно.
Я немедленно прицепил бороду и отправился.
— Ни за что не догадаешься, кто у меня был вчера, — смеясь, сказал Тарас Иванович,
— Кто же?
— Урядник.
— Урядник?! — невольно воскликнул я.
— Он самый, наш достопочтенный Иван Петрович Квасков. Был у Перегуденко, там недопил, так пришел ко мне допивать. До того набрался, что в лавке и заночевал. Любопытнее всего, что именно от него я получил самые точные сведения, в каких деревнях наклеивают нашу газету на всякое чуть удобное место и как ее читают. «У вас, говорит, благополучно, а в Бацановке на двери моего собственного дома наклеили, сукины сыны, эту нелегальщину. Просыпаюсь утром, слышу — галдеж. Глянул в окно — толпа. Я — на улицу, а они уже прочли и обсуждают. У самого моего дома митинг устроили, канальи. Да еще благодарить меня вздумали: «Вот спасибо вам, господин урядник, что вы нам мозги вставляете. Теперь мы знаем, кому шеи ломать». Сорвал я с двери газету, скомкал и говорю: «Если кто из вас хоть пикнет про это, в Сибирь законопачу. Марш по домам!»
Посмеявшись, Тарас Иванович озабоченно сказал:
— От него я узнал и кое-что другое. По деревням уже рыщут сыщики. Газета наша целый переполох вызвала в жандармском управлении. Теперь особенно надо держать ухо востро. Конечно, на Новосергеевку меньше всего падает подозрение, тут народ зажиточный, но все-таки шрифтом тебе заниматься больше не следует. Хоть следы от него и смываются с рук, но не настолько, чтоб не рассмотреть их в лупу. Зойке я приказал тоже прекратить на время всякую такую работу. Пусть отдыхает — развозит обыкновенную почту и помогает тебе елку наряжать.
— А как же быть с четвертым номером? — Я уже успел сродниться с нашей газетой, и решение Тараса Ивановича меня огорчило.
— С четвертым номером пока подождем. Печатать будем листовки со статьями Ленина. Тут мы с Васылем одни управимся. Бороду свою спрячь подальше, лучше всего зарой где-нибудь в песке. А теперь иди, когда надо будет, я пришлю за тобой Васыля.
Утром Зойка доставила мне служебный пакет, на этот раз действительно от инспектора.
[Картинка: i_016.png]
В циркулярном письме сообщалось, что во время рождественских каникул общество педагогов устроит для учителей начальных школ чтение лекций на педагогические темыи что приезд учителей в город и посещение ими лекций инспектор считает весьма желательным.
— Как же быть? — озабоченно спросил я Зойку. — Вся затея с елкой пропадает.
— Зачем же ей пропадать! Я с ребятами все подготовлю, а утречком на Новый год ты приедешь и откроешь «бал-маскарад», — сказала Зойка так, будто заранее все предвидела, обдумала и решила.
Отпустив ребят на каникулы, я с Зойкой и Семеном Надгаевским отправился к попечителю. Василий Савельевич встретил нас все с той же ласковой улыбкой на круглом, как блин, лице.
— Уезжаю, Василий Савельевич, — сказал я. — До Нового года не ждите меня. Извольте дать подводу — вот письмо от инспектора.
С «блина» точно сошло масло.
— Лошадь только-только с города вернулась. Мореная она.
— Но у вас же есть другая.
— Есть да есть, да далеко за ней лезть, — вздохнул попечитель.
— Ничуть не далеко, вон она, в конюшне стоит, — сказала Зойка. — И еще возьмите себе на заметку, господин попечитель, что угля в школе и десяти ведер не наберется. Надо срочно подвезти.
— Какая срочность, если занятий в школе до крещена не будет и сам учитель уезжает? — неприязненно посмотрел на Зойку попечитель. — И еще, извините, вопрос вам задам: вы кто будете, по какой то есть должности указания мне делаете?
— Не обижайтесь, Василь Савельевич, я ж о ребятах хлопочу. Они сами себе елку устраивают, а в холодном помещении какая работа с ножницами да иголкой! Ведь и ваша дочка или сын, наверно, в школу ходят.
— Как же, ходят, — подобрел Василий Савельевич, — и дочка, и сын. Это, конечно, так, елка — это, конечно, для ребят приятность большая. А все-таки, вы кто же будете? Супруга, что ли, Дмитрия Степановича?
Зойка мгновенно порозовела. Я первый раз видел, чтобы она смущалась. Кровь и к моему лицу прихлынула.
— Нет, я ничья не супруга. Почтарка — и только. — И, рассердившись, резко сказала: — Это к делу не относится. Так запрягать, что ли? Где хомут?
Запряг сам попечитель. И даже сел за кучера.
В городе мы накупили сусального золота и серебра, глянцевой бумаги разных цветов, орехов, конфет, книжек с картинками. Из готовых елочных украшений купили только блестящий красный шар да маленький барабанчик. На площади, заваленной елками, Василий Савельевич выбрал дерево хоть и не очень высокое, но густое, пышное и, войдя во вкус нашей затеи, долго торговался. Ему усердно помогал Сема Надгаевский.
— Эх, жалко, надо было колокольчик к дуге подвязать, — сказал окончательно повеселевший Василий Савельевич, когда все закупленное добро было уложено в сани. — Пусть бы все смотрели на нас, какой мы везем школе подарок.
Прощаясь, Зойка как-то странно посмотрела на меня и отвернулась. Я зашагал домой, а мои спутники поехали обратно, в Новосергеевку.
Дома делать было нечего: старший брат, Витя, учившийся в учительском институте, на каникулы еще не приехал, сестра Маша, ставшая к тому времени артисткой, была далеко, в городе Курске, отец задержался на службе в городской управе, а мама была занята тем, чем занимались в этот день все домохозяйки — с раскрасневшимся лицом зажаривала в духовке рождественского гуся. Я отправился на нашу главную, Петропавловскую улицу.
После того как долго пробудешь в деревне, город кажется особенно многолюдным, светлым, нарядным. А тут еще скоро рождество: во всех витринах — сверкающие елки, под елками — жареные гуси в обрамлении свежей зелени, колбасы всех сортов, окорока, торты с вензелями, шоколадные терема. Люди снуют с толстыми пакетами, с рогожными кулями, с елками на плечах. И все спешат, спешат, спешат — улица полна снежного, морозного скрипа.
У театра — толпа. Сегодня «Коварство и любовь». В роли Фердинанда — любимец театральной публики Сумароков. Роль Луизы исполняет Мурская. Когда эта пара участвует в спектакле, гимназисты и гимназистки с ума сходят: орут, визжат, забрасывают сцену цветами. Особенно много приходится поработать Мурской: через оркестр к ней летят десятки гимназических фуражек. «Прикоснись!» — вопят гимназисты. И артистка с пленительной улыбкой возвращает фуражки своим поклонникам. «Коварство и любовь» я видел раньше, но так соскучился по театру, что решил еще раз посмотреть.
Я сидел в третьем ярусе нашего уютного театра, построенного, как говорят, по типу Миланского оперного, и смотрел вниз: городская знать, сияя ожерельями, погонами, золотыми пуговицами, уже заняла весь партер и ложи-бенуар. Стоял тот ровный шум-говор, который не сразу смолкает даже при поднятии занавеса. Притушили свет. И вот, когда голубой занавес с изображением летящего амура взвился вверх и в зрительном зале посветлело от огней рампы, в партер вошли еще двое: впереди шла женщина в тяжелом бархатном платье цвета бордо, а за нею — короткий черный мужчина с лысиной вполголовы. И, пока они шли в проходе между рядами кресел, а затем усаживались в первом ряду, на них были обращены все бинокли и лорнеты. Уже старый музыкант Миллер отставил свою виолончель и взволнованно заговорил с женой о том, что его дому грозит бесчестье, а сдержанный шепот в зале все не прекращался.
— Кто это? — спросил я тихо свою соседку, даму с острым носом и тонкими губами.
— А вы не знаете? Каламбики со своей молодой женой. Жук и роза.
На сцене Вурм обхаживал неподатливого Миллера, Фердинанд и Луиза произносили страстные слова любви, но все это только скользило по поверхности моего сознания, не возбуждая никаких чувств: весь я был во власти одной назойливой мысли — отвратительная сделка состоялась. Мне хотелось подняться и уйти. И если я все-таки досидел до конца первого действия, то лишь для того, чтобы убедиться, действительно ли это была она. Да, это была она. Когда вспыхнули люстры и публика повалила из зала, поднялись со своих мест и эти двое. Теперь она шла от сцены к выходу с обращенным в мою сторону лицом, и я увидел ее всю — от пышно взбитых волос с горящей диадемой до бархатных туфелек с бриллиантовыми застежками. И тяжелый бархат платья, и дамская прическа, и бриллианты — как все это далеко от ее недавних еще девичьих нарядов. Но в побледневшем лице — все та же неизъяснимая прелесть, которая с детских лет вызывала во мне головокружение и сладостную истому. Как пьяный, я спустился по скользким мраморным ступеням и ушел из театра, оставив тех двоих досматривать спектакль о великой любви, чуждой пошлого расчета.
[Картинка: i_017.png]
Уйти из театра оказалось куда легче, чем выбросить из головы и сердца то, что я увидел там. Я долго ворочался в постели и, как в ту ночь, когда мучительно обдумывал, отдать или не отдать драгоценную булавку ее владелице, встал, зажег лампу и принялся писать.
Знаю, Дэзи, что письмо это не принесет Вам приятных минут (а ведь все из кожи лезут, чтобы украсить Вашу жизнь), и все же прошу Вас прочитать его до конца.
Помните ли Вы, как мама привела однажды Вас в чайную-читальню общества трезвости, попечительницей которой она тогда была? В чайной ютились пропойцы, бродяги, калеки, нищие, и, когда Вы, сказочно красивая девочка, в нарядном платьице появились там, мне, мальчишке, обслуживавшему калек и бродяг, показалось, что на грязном мусоре по воле неведомого волшебника вдруг вырос дивный цветок.
Вы тоже заметили меня, даже пощебетали минутку с мальчишкой-заморышем, и забыли его навсегда.
А он… Каких чудес храбрости, каких подвигов не совершал он в своем воображении, чтобы заслужить Ваше внимание! Ему хотелось взлететь на небо, вернуться на землю с ясным месяцем в руках и украсить им Вашу прелестную головку.
Увы, у меня не было ни крыльев за плечами, ни звезд в кармане.
Но, когда один добрый бродяга подарил мне чудесную книжку о приключениях собаки Каштанки, я проник в Ваш дом, где сияла нарядная елка, и положил эту драгоценную для меня книгу к Вашим, королева бала, ногам.
Я так был бедно одет, что Вы и гимназисты, Ваши гости, приняли меня за ряженого.
Вы подрастали и делались все краше, хотя краше, казалось, быть невозможно, а я оставался все таким же заморышем. Мудрено ли, что Вы. совсем не замечали меня, когда я жался под тополем у парадных дверей гимназии, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на Вас.
Судьба все же столкнула нас: это я бросил в греческой церкви к Вашим ногам ветку мирта и вместо унылого «Пистево сена феона» спел радостное «Пезо ке гело, сена поли агапо». Вы, конечно, помните, какой это вызвало переполох в церкви.
Но уже на другой день, когда я спасался от монахов, решивших заточить меня в монастыре на горе Атос, и забежал во двор Вашего роскошного дома, Вы не узнали меня. Вам было скучно, и целый час Вы забавлялись босоногим мальчиком, пока не заподозрили в нем воришку. Тогда Ваши бархатистые глаза приняли такое же выражение, как и глаза Вашего жестокого отца, крикнувшего кучеру: «Выбрось мальчишку на улицу!»
Нет, я не вор. Прошлым летом я нашел в парке утерянную Вами драгоценную булавку и вернул ее Вам, оставшись неизвестным. В письме я просил Вас лишь об одном: потребовать от Вашего несправедливого отца взять обратно из суда жалобу на честного труженика, с такой любовью и тонким вкусом облицевавшего Вашу личную каюту на пароходе «Медея». Ваш жестокий отец жалобу не взял обратно, и человек, им же ограбленный, был заключен в арестный дом.
И еще раз наши пути скрестились. Я рубил сухие ветки в городском парке, а Вы шли по аллее, и солнечные зайчики играли на Вашем лице. Я так залюбовался Вами, что упустил топор. Если раньше Вы приняли меня за воришку, то на этот раз я, вероятно, показался Вам разбойником. Но Вы — храбрая девушка. Вы не испугались моего топора и послали меня с запиской к студенту Багрову.
Меня Вы опять не узнали.
Три дня спустя я, одетый уже в учительскую форму, вновь встретил Вас в парке. Я не сказал Вам, подобно бедному телеграфисту из «Гранатового браслета»: «Да святится имя твое!» Нет, подобно Чацкому, я излил на Вас «всю желчь и всю досаду» за то, что Вы не отвели мстительной руки своего отца от бедного мастера. И как же я был счастлив, когда услышал от Вас, что Вы просили отца, даже требовали от него оставить ни в чем не повинного человека в покое. Отец подло обманул Вас, но Вы узнали об этом только от меня.
Я счастлив был потому, что Ваш поступок укрепил во мне веру в человека. «Даже богатые и избалованные жизнью люди, — думал я, — могут быть иногда справедливыми, даже им может быть свойственно чувство чести и человеческого достоинства». И самым отрадным для меня было то, что пример этому показали Вы.
С чудесным чувством я уезжал в деревню учить ребят грамоте. Мне хотелось обнять весь мир.
С тем же радостным чувством я приехал на каникулы в город. Мне предстоит прослушать цикл лекций в Обществе педагогов, чтобы лучше справляться со своей задачей. Но кое-что хорошее я уже успел сделать: полсотни совершенно неграмотных ребят теперь умеют писать и читать. Полсотни! Как же не радоваться!
И вдруг на мою радость легло темное пятно.
Я купил сегодня на галерку билет, чтобы посмотреть спектакль о прекрасной любви двух юных сердец.
И еще не поднялся занавес, как я увидел Вас и спешившего за Вами на толстых коротких ногах богача Каламбики.
Дэзи, знаете ли Вы, сколько было грации и девичьей легкости в вашей фигуре, когда Вы по субботам появлялись в театре! В эти вечера театр бывал переполнен учащимися. Бурно выражали свой восторг гимназисты и студенты, вызывая десятки раз артистку Мурскую, но самые смелые и развязные из них смотрели на Вашу ложу с робостью и затаенным обожанием. Так неужели они бы, ли менее достойны Вашего благоволения, чем делец Каламбики с его двойным подбородком, выпученными глазами и отполированной лысиной, Каламбики, о невежестве которого ходят в городе десятки анекдотов!
Что Вы сделали, Дэзи?! Природа с царственной щедростью одарила Вас. Кому же и за что Вы отдали себя?!
Что Вы сделали, Дэзи?!
Я не перечитывал письма. Вложил его в конверт таким, каким оно вылилось из моей души. А на конверте написал всего лишь два слова:«Дэзи Каламбики».Я был уверен, что дойдет и так.
И оно дошло.
ЗАПИСКА
Съехавшиеся учителя бродили по городу и томились. Лекции начались только на третий день каникул в просторном светлом зале женской прогимназии. Своих сельских коллег мне легко было отличить от городских: обутые в сапоги, они осторожно ступали по скользкому паркету и разговаривали вполголоса. Секретарь Общества педагогов, тощий учитель географии, увешанный разными орденами за выслугу лет, поднялся на трибуну и поздравил собравшихся с праздником рождества Христова. Далее он сказал, что целью лекций является посильная помощь учителям начальных школ в их самоотверженном, подчас прямо-таки героическом труде на ниве народного просвещения, и от имени общества выразил благодарность устроителям лекций, в особенности же почтенному председателю общества, предводителю дворянства Николаю Галактионовичу Ремизову и господину инспектору народных училищ Вениамину Васильевичу Добровольскому. Назвав эти два имени, секретарь захлопал в ладоши и поклонился сперва в правую сторону,где сиял генеральскими эполетами седобородый, с выхоленным лицом помещик Ремизов, потом — в левую, где, притворясь, будто ничего не слышит, читал местную газету наш инспектор. Собравшиеся тоже похлопали, причем й по хлопкам можно было отличить сельских учителей: били они в ладоши, пожалуй, громче, чем бабы на ставке бьют рубелем по белью. На том кончилась официальная часть.
На трибуну поднялся доктор Котковский, более известный в городе как один из лидеров местных кадетов, чем как врач. Лекция его называлась «Основы школьной гигиены».Все мы, сельские учителя, раскрыли свои тетради принялись усердно записывать. Но постепенно тетради стали закрываться, а карандаши закладываться за ухо. Когда кончилась лекция и Котковский осведомился, не будет ли вопросов, с минуту длилось томительное молчание. Учитель с круглым обветренным лицом качнулся на своем стуле раз, другой и, наконец решившись, встал и робко сказал:
— Я, доктор, извините, не понял. Вы говорите, что на переменах обязательно надо открывать форточку и проветривать класс. А если, как, например, в моей школе, никакой форточки нет и рама вставлена навечно, никогда не открывается, то как же тут проветрить?
— Почему же ее нет? — недоуменно поднял брови лектор.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 [ 7 ] 8 9
|
|