— Но… ты ведь не доктор.
— Зато Михалевич доктор. Чтоб его не беспокоить, я расписываюсь за него сам. Как видишь, даже провизор не заметил.
— Ты, Аркадий, жулик, — сказал я. — С тобой опасно иметь дело.
— Жулик с самыми добрыми побуждениями, — спокойно ответил он и попросил: — Будешь знакомить с бродягой, скажи ему, что я чудесный парень, что меня надо слушаться и во всем мне помогать.
Мы поднялись к монастырским воротам. Мой бродяга сидел на лавочке в шапке, в черной монашеской шубе, в валенках. Я сказал:
— Здорово, приятель! Вот познакомься: мой друг. Чудесный человек. Дружи с ним и помогай ему во всех его добрых делах.
—. А чем это он такой чудесный? — ворчливо спросил бродяга.
Настроение у него было совсем не то, что при первой встрече: то ли замерз, то ли давно не пил.
— Хотя бы вот этим, — ответил Аркадий, вытаскивая из кармана флакон. — Есть у тебя перекипяченная вода? Разводить чистый спирт сырой водой — кощунство.
Голос у бродяги стал сразу умиленный.
— Родной ты мой, так у меня ж в сторожке завсегда печка топится. Сразу видно хорошего человека. Как величать-то тебя?
— Аркадий. Полностью: Аркадий Федорович. А тебя?
— Меня — Лука. Полностью: Лука Прокофьевич Первоапрельский. На основании своей фамилии я имею полное право всем брехать.
— Ну, мы еще посмотрим, кто кого в этом деле переплюнет, — горделиво сказал Аркадий. — Так что ж, пошли к тебе в сторожку?
В сторожку я идти не захотел и, пожелав Аркадию успеха в собирании фольклорных словечек и выражений, попрощался с Лукой.
— Не хочешь, значит, с нами выпить, касатик? Вот, вспоминаю, и мамаша твоя не одобряла тех, кто пристрастие к зеленому змию имеет. Здорово мне от нее попадало. Но я не обижался, даже, наоборот, признавался в своей слабости и говорил ей: «Истинная правда, мамаша, истинная правда. Вот за что я вас обожаю, мамаша, так это за вашу справедливость. В самом-то деле, на кой черт ее пить, водку эту? Ведь не пьют же ее ни коровы, ни овцы, ни даже львы, а живут — не горюют. Впрочем, что ж с них, мамаша, и спрашивать! Одно слово: тварь неразумная».
Прошло несколько дней, в течение которых Аркадий жил, как в лихорадке. Каждое утро он садился за стол и, вздыхая и что-то бормоча, исписывал листы почтовой голубой бумаги. Написанное вкладывал в такой же голубой конверт и куда-то уносил. Когда я спросил его, что он пишет, то получил короткий ответ.
— Фольклор.
— А куда ж ты его отсылаешь?
— В журнал «Русская мысль». Вообще это не твое дело.
— Не мое так не мое, — решил я и больше ни о чем не спрашивал.
Однажды он явился, сильно прихрамывая, повалился на кровать и застонал.
— Что случилось, Аркадий? — встревожился я.
— Беда. Спускался с горки — оступился и вот, пожалуйста: растяжение связок.
— Подумаешь, беда! — беспечно сказал я. — Выпишешь спиритус вини для компресса, полежишь три дня — и все как рукой снимет.
— Э, да ты ничего не знаешь. Молчи лучше, не раздражай меня.
Но полчаса спустя он заговорил сам. Да как! Со слезами на глазах.
— Митя, дорогой, хочешь, я на колени перед тобой стану?
Я опять встревожился:
— Ты бредишь? У тебя жар?
— Да, жар, — с горькой гримасой ответил он. — Жар души, понимаешь? Сегодня я должен вечером увезти ее — и вот лежу, раздавленный, как червь.
— Кого «ее»? Ей-богу, ты бредишь!
— Ее!! Богиню красоты! Неземное существо! Несчастную жертву фанатизма! Ах, если бы ты видел ее глаза!
— Видел! — вскочил я со стула. — Видел, черт возьми! Так вот в чем дело! Ты влюбился в монашку! Понятно теперь, кому ты писал свой «фольклор» на голубой бумаге.
— Ей. Всю душу свою изливал. Сначала она не отвечала, даже перестала взглядывать в мою сторону. Но потом сама пришла вечером в сторожку и на коленях умоляла меня оставить ее. Видишь ли, она тяжко болела и дала обет постричься в монахини, посвятить себя богу, если он сохранит ей жизнь. Так и оказалась в нашем монастыре. Но любовь ко мне пересилила. В конце концов она согласилась бежать. С мукой, со слезами, но согласилась! И вот, когда я уже стоял на пороге к неземному счастью, проклятые связки свалили меня. Митя, и жизнь и счастье мое — в твоих руках. Помоги! Поверь, я сумею сторицею воздать тебе.
— Как же это? Подаришь мне подтяжки, что ли? — спросил я.
— Не шути. Пойми, это вопрос жизни и смерти. — Аркадий оглянулся и, хотя в квартире, кроме нас, не было никого, перешел на шепот: — Сегодня, в восемь вечера, Лука выпустит ее за ворота. Возьми извозчика и жди близ ворот. Как только она появится, сажай ее в сани и вези сюда. Конечно, объясни, почему я сам не смог приехать за ней. Согласен? Ну, не томи меня, скажи, согласен? Я задумался.
— Видишь ли, монашек мне еще не приходилось красть. Не знаю, справлюсь ли с таким делом. А вдруг она начнет кричать или хватит меня посохом по башке.
— Не хватит. У нее и посоха нет. Она ангел, понимаешь, ангел!
— Ангела тоже не украдешь без навыка.
— Ты все шутишь! О, какой ты жестокий!
Я опять задумался. Наша хозяйка уехала в Севастополь в гости к сестре, обед мы варили себе сами, и это изрядно всем нам надоело.
— А борщ он умеет варить? — спросил я.
— Кто «он»? — не понял Аркадий.
— Ангел.
— Нн… не знаю, — запинаясь, сказал Аркадий. — Наверное, умеет.
— Ну, если умеет, тогда давай деньги на извозчика. Я за свой счет не буду монашек красть.
— Митя, голубчик! — даже подпрыгнул от радости на кровати Аркадий. — Вот, бери весь кошелек.
В восемь без четверти я уже был на горке. Накануне выпало много снегу, а сегодня затрещал мороз. Бородатый «Ванько» ходил от ворот к саням и крест-накрест хлопал себя руками. Я был в фуражке, и морозище нещадно щипал меня за уши.
Наконец в воротах показались две фигуры: одна — высокая, статная, в черной шали и черном монашеском пальто, другая — в шапке, в валенках, с заиндевевшей бороденкой.
— Никак касатик? — удивился Лука, — А Аркаша где ж?
Я кратко объяснил,
— Боже мой, боже мой! — чистым певучим голосом сказала монашка, — Что я делаю! Господи, прости меня!
Я взял ее за руку и повел к саням. Рука ее дрожала. Извозчик в это время остановился около монастырской стены по своим надобностям.
Я усадил монашку в сани и громким шепотом сказал извозчику:
— Скоро ты там?
Вдруг за стеной раздался женский крик, за ним другой. «Хватились!» — мелькнуло у меня в голове. Взобравшись на козлы, я хлестнул по лошади. Извозчик еле успел вскочить в сани.
— Стой! — крикнул он мне. — Садись на свое место! Но я, боясь потерять и одну минуту, все хлестал и хлестал лошадь. Сначала она бежала рысью, потом помчалась вскачь. И так, галопом, понеслась по ярко освещенной Карачинской. Что это было за зрелище! Бородатый «Ванько» сидел не на козлах, а на барском месте, рядом с красавицей монашкой, а на козлах вместо него восседал худющий парнишка в студенческой фуражке, съехавшей на затылок, гикал на лошадь и изо всех сил нахлестывал ее кнутом. Публика, гулявшая по Карачинской, бросилась к обочине, постовой городовой пронзительно засвистел.
Я поспешил свернуть в темный переулок. Там бросил кошелек извозчику и повлек красавицу к нашему дому.
Увидя Аркадия в постели, монашка запричитала:
— Родимый мой, да что ж с тобой приключилось!
Аришу (так звали монашку) мы поселили в комнате Антонины Феофиловны, и три дня жили, как в первоклассном пансионате. Переодетая в платье и шубу на шей хозяйки, закутанная в. платок так, что только нос виднелся, она ходила на рынок и приносила оттуда все самое свежее, а дома варила вкусные похлебки, убирала комнаты, стирала наши рубашки.
Красавица она была, действительно, отменная, но Аркадий, рассмотрев в ней простую крестьянскую девушку, к тому же полуграмотную, неожиданно охладел. В свою очередь, и девушка потеряла к нему интерес. Зато с Романа не спускала своих небесных глаз. Роман это замечал и смущался.
Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы не новый случай со мной.
В яркий солнечный день, когда снег искрился и под ногами, и на деревьях, и на крышах, шел я по Карачинской. Вдруг из вереницы извозчичьих саней, растянувшихся гуськом в ожидании пассажиров, донесся крик:
— Эй, скубент! А ну, стой! Ты что же это мне не доплатил?
Глянул я— боже мой, тот самый бородатый «Ванько»! Ускорил шаг, а он чмокнул на лошадь и поехал рядом со мной. Едет и во все горло орет:
— В два конца сколько будет? По двугривенному за конец — это сорок копеек. Да ждали мы твою монашку полчаса. Да лошадь мою гнал вскачь, как очумелый. Это по меньшей мере шесть гривен стоит. А в твоем дырявом кошельке всего двадцать девять копеек медяками было. Ишь ты, красть монашек горазд, а как расплачиваться, так и хвост набок.
Я с удовольствием уплатил бы ему и полтинник, но в кармане у меня не было и копейки.
— Вот кликну сейчас городового, — продолжал орать «Ванько», — насидишься в участке.
Увы, городовой уже и сам к нам приближался.
— Кто монашку украл? — ощетинился он. — Кто?
— А вон энтот скубент, — показал на меня кнутовищем «Ванько». — Прикажите ему, господин унтер, чтоб он доплатил мне три гривенника.
— Что ты врешь! — гаркнул на него городовой.
— Чего же врать, когда я самолично с ним за монашкой ездил. Тридцать копеек — и все тут. Овес-то теперь знаешь почем?