read_book
Более 7000 книг и свыше 500 авторов. Русская и зарубежная фантастика, фэнтези, детективы, триллеры, драма, историческая и  приключенческая литература, философия и психология, сказки, любовные романы!!!
главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

Литература
РАЗДЕЛЫ БИБЛИОТЕКИ
Детектив
Детская литература
Драма
Женский роман
Зарубежная фантастика
История
Классика
Приключения
Проза
Русская фантастика
Триллеры
Философия

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ

АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ

ПАРТНЕРЫ



ПОИСК
Поиск по фамилии автора:

ЭТО ИНТЕРЕСНО

Ðåéòèíã@Mail.ru liveinternet.ru: ïîêàçàíî ÷èñëî ïðîñìîòðîâ è ïîñåòèòåëåé çà 24 ÷àñà ßíäåêñ öèòèðîâàíèÿ
По всем вопросам писать на allbooks2004(собака)gmail.com


– …бесполезно…
– …крепкий! пил бульон!
– …нет…
– …пристрелю!
– …подпоручик, да я же…
– …да?
– Вы просто неверно поняли меня. Конечно-конечно.
– …найду вас. Не пытайтесь…
– …конечно-конечно… мыло…
Почему мне так тяжело дышать? Кровь… горячая грязь…
Цветущая степь.
20мая 1920 года, Севастополь, госпиталь
…на соседней койке. Он меня узнал, а я и лица-то его не запомнил. Живой, истекающий кровью обрубок. Не о том я думал тогда. Мы не оставили его на снегу помирать, вытащили с разбитой батареи в том декабрьском бою на Дону. Надо же! Опять судьба свела.
Ефрейтор Алексей Пономарев, наводчик в том злосчастном артвзводе Добрармии, получил один Георгиевский крест еще в Галиции, в 1914 году, а второй – после Мамонтовского рейда по тылам красных, в 1919-м. В дополнение к честным солдатским наградам ему досталось четыре нашивки за ранения.
Потеряв обе ноги, Пономарев провел в госпиталях полгода. К одной ноге ему пристроили протез, а с другой вышло несчастие. Сначала все было хорошо: культя подживала, артиллерист уже собирался выписываться. Но потом ему то ли неудачно сменили повязки, то ли он сам обо что-то ударился до крови, одним словом, нога загноилась. Одна операция. Вторая. Гангрена запускала в него щупальца быстрее, чем хирурги успевали отсечь завоеванную ею территорию. Пономарев ложился на операционный стол вновь и вновь. Теперь ногине осталось совсем, но врачи опять опоздали.
– …я скоро помру… нет, мил человек, не строй мне тут рожу, будто я не помру. Я доктора слышал, он думал, что я сплю, все мне понятно теперь… Совсем я сгнил, а очень был живой человек, всегда всех на разные дела налаживал, запросто налаживал. И на деньжат подзаработать, и на гулянье, и «товарищей» бить. Только скажу: «Айда, ребятки!»– все живо собираются, все заодин. И пяти дён не пройдет, как я помру. Вот слушай, мил человек… как тебя?
– Михаил.
– Мишка косолапый… А чеевич ты?
– Андреевич… Денисов.
– Андрея сын. Выговор у тебя прямой, книжный, стало быть, учился где-нито?
– Учился. В Московском университете.
– У-у-у, – Пономарев сделал уважительное лицо, – и сам, значит, с московских?
– Из московских, да.
– Теперь понятно мне, что ты за человек. Так я чего говорю? Как помирать наладишься, так мысли идут, была у меня в жизни хорошая страница, вроде картинки в книге, ну…и вспомнить бы ее не стыдно было б, или ничего такого в жизни Лехи Пономарева не случилось? Нет, зачем ты такую манеру взял: как о смерти, так рожи корчишь? Утихомирься, я свой срок узнал, так собираюсь уйти к Господу спокойно.
– Ладно, – говорю я, – постараюсь больше так не делать. А у тебя, брат, не найдется ли папиросы?
– Этого добра нет, махры вот ссыплю чуток. Извини, много не дам, мне еще до последнего часа хватить должно. Давай, подставляй ладонь. А бумажечка найдется ль у тебя?
По правде говоря, я выпросил из здешней библиотеки Станюковича, да и оторвал две последних страницы на самокрутки. Было до крайности неудобно, но я надеюсь, книжка меня простит: текста они не содержали, потеря невелика. Пономареву досталась один из двух драгоценных бумажных прямоугольников, и сосед мой благодарно улыбнулся.
– Потом, брат, подмогнешь мне кости поднять, пойдем покурим.
– Помогу.
– Ну так я чего говорю? Вот, искал-искал, какая картинка у меня есть… Свадьбу вспомнил, так дрянная вышла свадьба, мамака к тестю приставала, оттого папака ей выдал на пряники, а на третий день все передрались. Картинка-то картинка, да не та. Или вот женатая моя жизнь, слушай, брат, хорошего было, да понемножку, как у седой бабуси дён, когда ничего у ней не болит… И с женой ладилось, жена любила меня и жалела, да и дитё, стало быть, никакая хворь не взяла, слава Богу. Только не так все вышло, как я хотел… Где они там оба? За красными ведь осталися…
В голосе его прозвучала боль, ставшая уже привычной, но от этого не утратившая силу. Не смог своих родных защитить гуляка и заводила Леха Пономарев, отдал и свой дом, и свою семью, и все свое имущество. Старался как мог, дрался, тяготы терпел вместе со всеми, но вот он здесь, а жена и сын – там, без защиты, без достатка. И ему удивительно: как же так, ведь сильный он человек, куда же девалась вся его сила? Почему раньше мог добиться всего, чего хотелось, а нынче лежит пластом, все проиграл и ничего не может?
– Да… смирил меня Господь, – тяжко вздохнул мой сосед. – Но до войны оно как было? То заботы, то выпьешь… Всю семейную сладость, выходит, сам же я и проворонил. А там германская, а с германской вернулся, с большевиками завертелось-закрутилось… Нет, не вышло из моей женатой жизни рушника белого-чистого, петухами вышитого, а вышло все лоскутами: тут красно, там грязно. Теперь уж и не помню, где у бабы моей какое родимое пятно.
Он опять завздыхал. Тут уж мне самому стало интересно, что этот крепкий мужик, набитый городской грамотой, да и без грамоты не глупый, в сущности, человек, откопал в недлинной своей судьбе красивого. Ведь какую-то красоту откопал, иначе и разговора не завел бы.
– Видно нашел ты все-таки картинку? – спрашиваю.
– А ты не подгоняй, – мягко возразил он, – мне сегодни суетиться резону нет.
Я промолчал, и он продолжил:
– Отец мой с семейством переехал в Елец, когда я был еще несмысленным мальцом. Выходит, хотя я с мужиков родом, а человек городской. Теперь гляди: брат мой старшой остался в селе Рамонье, на хозяйстве. А когда помер отец, так он уж и стал за хозяина. Наезживали мы в Рамонье о летние месяцы и весенние. Был там дом и был там сад, и еще была там скотина. Ничего красивей и душе приятней того дома, того сада и той скотины я не помню.
– Что-то я тебя не пойму, Алексей батькович. Чем та скотина другой краше? Или, скажем, тот дом ваш – чем других домов лучше?
– А ты, брат, послушай, послушай… Вот дом, изба-мазанка. Ён, понятно, старый, но справный. Рублен в пять стен моим дедом, всегда чисто выбелен. Крыша сеном крытая, ничуть не худая, потому как сено меняли, когда положено. Или вот крыльцо. Его отец ставил, крепкое крыльцо, на сто лет. А я на ём фитюльки резал для красоты, ну, с навеса вниз, зверюшки разные, медведики, петушки. А на окнах наличники мой брат резал, и таких красовитых наличников нет во всем селе, да почитай нигде таких нету. Я вот не видел. Помню, расплодятся лягушки, во дворе их вот сколько! – он развел руки, показывая шириной размаха лягушачьи легионы, – во всякой луже они, да и на крыльцо прыг! прыг! А мы, мальцы, гоняем их оттудова. В дом лягушкам никак нельзя, но на крыльце немножко можно пожить, пока мы не сгоним. Против крыльца – амбар, а в амбаре масло, мука, сахар, сети рыбацкие… У нас река была, там сетью хорошо рыбки-то половить, особенно на Апостольский пост. Еще пруды были, но там сети не нать, там портками рыбу ловили. Караси в том пруду ловились здоровые, блескучие, вроде серебряных рубликов.
Он уже уплыл от меня в страну своего детства, путешествовал по залитым солнцем кривоулкам села Рамонье, купал коней с прочей ребятней, восседал на телеге, пока мимонего катились вдаль обочины, самим Творцом богато засаженные лопухами, крапивой, венценосными одуванчиками, подорожником, простыми полевыми цветами. И в добром сне его, пришедшем наяву, звучал скрипичный оркестр из сотен кузнечиков, дудели в начищенную медь шмели, порхали балерины с разноцветными крылышками. А по вечерней поре через село важно шествовало стадо коров, и каждая хозяйка знала, как звучит колокольчик-ботало у родной рыжепестрой кормилицы.
Кажется, он уже и не обращал внимания, слушаю я его, или нет.
– …с крыльца дверь в сени, тут зимой холодно, теплынь от печки сюда плохо добирается. Стояла в сенях старая большая кровать, спинка у ней расписана: тройка скачет, а жених с невестой на той тройке милуются. Это бабкино приданое. Еще у ней другое приданое – пуховая перина. Больших денег она стоила, и ее берегли. Разок я спал на той перине, когда хворал. У-у! Слаще меду спится. В сенях ее, понятное дело, не клали, держали ее в горнице, для хозяина с хозяйкой. А в аршине от кровати в полу была крышкас железным кольцом. Ежели потянуть за кольцо, да крышку откинуть, откроется погреб. В погребе такая благодать хранилась! Тут тебе и сало, и огурчики, и соленые арбузы, и моченые яблоки, и сметана… Я туда лазал тайком к махоткам, которые со сливками, палец туда совал и на пальце с полпуда сливок вытягивал. А потом за такое лукавство от отца и от брата…
– Погоди. Что такое махотка?
– Не слыхал такого слова? Ну-у-у… – в этом его «ну-у-у» слышалось чувство непобедимого превосходства.
– Кота за хвост решил потягать?
Он усмехнулся.
– А про крынку слышал?
Пока мы шли на Орел, слово «крынка» я слышал тысячу раз.
– Глиняный кувшин?
– Не кувшин. Но с глины.
Пономарев пальцем в воздухе начертил форму таинственной махотки: пузатые бока, широкое горло…
– В сенях, слушай, брат, о зимние месяцы жила скотина, которая помельче. Особенно порося, они крепкий мороз не любят. Но из сеней скотину в горенку не пускали, разве кота. Брат мой кота не любил и гонял, а девки и бабы кота привечали… Горенка – для хрестьян, там грязь заводить не годится. В горенку дверь из сеней, там все полы в домашних половиках: у меня и мамака, и бабака, и сеструхи полосатые половики ткали. Станок свой был… А лучче всех тетя Паня ткала, невестка. И пряла ловчей всех тож она. Моя-то не очень, городская же, из бондарской семьи… Слева в углу, наискось от двери, печь стояла. Слажена в самый раз, дым столбом, теплынь долго держится. А напротив печи – кухонька, горшки-чашки-плошки. Почему вы, московские, чашку миской называете?
– У нас она миска, да и все.
– Э-э… – он махнул рукой, мол, неправильно все у вас. – Так вот горенка. Тетя Паня была, по всему видать, баба сноровистая, в горенке у ней всегда чисто, светло, тараканы из запечья усов не кажут, разве иногда. А святой угол у ней какой был! Иконы, лампадка начищенная, аж сверкает, рушнички маминой работы, да ейной же, тети Паниной… Мы там чаще летом бывали, редко когда на Рожество Христово или на Устретенье. Летом печь мало топили. Случится холодрыга, тогда – да, топят, а так нет. Зимой всегда топили, к утру еще пол ледяным делается, мы для того фуфайки в два слоя на пол бросали, не мерзнуть же. На печь пустят – лучче не придумаешь, разлечься, разоспаться, какв раю.
– Опять не понимаю, почему же вы на полу спали? Не война ведь, да и вы не солдаты.
– Это когда гостей много, а на дворе зима. На сеновал идти, дак к утру ледышкой обернешься. В сенях опять же холодновато. На печи места мало, и на кроватях того меньше. Вот и спишь на полу. Какая в том обида? Нет обиды. Иначе ведь – каким манером?
– Да понял я.
– Хлеб тетя Паня пекла – другого бы в жизни не ел! Хорошо мельница от Рамонья в двух шагах, прямо за околицей. На одном конце – храм Божий, на другом – кузня и мельница. Известное дело, бежит нечистая сила от храма, а мельник с кузнецом не иначе как самые лукавые люди, им куда как сподручно заводить с анчутками знакомство. Вроде как не совсем и хрестьяне, хотя в церкви со всеми стоят… При деде моем, отец рассказывал, мужики поймали беса на мельнице и жестоко его там спалили. Прямо с мельницейже. А потом всем миром новую ставили, стало быть. Ну а при мне, на кузне, вроде, баловство завелось. Но это, может, брехня, враки. Сам-то я не видел.
Пономарев перевел дух и устало прикрыл глаза. Видно, силы совсем оставили его.
– Что, Миша, уморил я тебя?
– Я бы еще послушал. По мирной жизни соскучился, а ты ее со всеми красотами расписываешь.
– Нет, я вижу – уморил до конца. Ты вздремни, я потом доскажу.
Он и тут желал пофорсить. Ишь ты, уморил. Мне не хотелось перечить ему. Смерть принимает разные обличья, подбираясь к человеку, и по-разному ласкает его ледяными пальцами. К елецкому рабочему, марковцу-ударнику Пономареву она пришла в облике красной девицы и лежала сейчас на его груди. Все, кроме самого Лехи видели ее, но и он знал о ее присутствии. Смерть нежно обнимала его, не давая вздохнуть, а через день-другой-третий потянет ладони к его глазам, чтобы навсегда закрыть веки.
Вновь я ощущаю ее близость, недолго же отдохнул!
Через полминуты с его койки донеслось бодрое посвистывание. Департамент сновидений открыл перед ним двери…
А у меня – ну ни в одном глазу. «Силенок-то у мужика поменьше», – посетила меня эгоистическая мысль.* * *
Пономарев разбудил меня за час до ужина.
– Крупно же ты храпел, брат! Совсем, видать, силенок не осталось. Потрепали языками с полчаса, ты и голову под крыло, прямо как кура в морозную ночь.
Он был страшно собой доволен. Переплюнул такого здоровяка, как я. А ко мне являлся его превосходительство тифозный бред с павлиньими перьями, страусиными лапами и восьмидюймовой орудийной башней. «Солдат, ядритта! – кричал он, гоняя меня по каким-то бесконечным амбарам с махотками и присядками, – Ты вошь безмозглая, тебя надо прихлопнуть, солдат!» Почему же, когда он меня все-таки поймал, я назвал его «превосходительством»? А! Башня у него была вместо головы, а справа и слева от нее болтами крепились к кроваво-красной плоти погоны с генеральскими зигзагами. «Не надо, ваше превосходительство…» В ответ он вынул кусок сахара, когда-то отданного мной Крупину и загудел угрожающе: «За одно это тебя следовало бы разор-р-р-р-рвать!» Тогда я понял, в чем дело, и закричал: «Вы не генерал, вы самозванец…»
Не зря они… беса… на мельнице…
Я стряхнул с себя сонную одурь. Между тем, Пономарев уже возобновил неспешный рассказ.
– …перед окнами был у нас палисадник с мальвами. Плетень его, стало быть, отгораживал от улицы. А посреди двора – навозная куча. Не прямо за воротами, а так это наискосок, за домом. С улицы ее не видать. Ну-у! Это куча была так куча. Куры в ней возются, зерны ищут, полон двор курей, петел осанистый. Для йих хозяйка корму насыплет, насыплет, воды в корытце нальет, нальет, а они все одно по куче лазают, ищут себе другого пропитания… Ну и по кругу – сараюшки, сеновал, мастерьская, где телега, да упряжь, да плуг, да всякий скобяной товар. Овцы еще в сараюшках жили, свиньи, куры, да и кот любил там пристроиться – на чердаке. Только не в курятнике, понятно, в курятник ему хода нет. Здоровый был кот, хитрый, норовил харчишко стянуть, где плохо положено. Мышей ловил, землероек ловил, даже крысей ловил. Один раз белку приволок к самому крыльцу.
– Белку? Не может того быть.
– Да я своими глазами! Ловкий же кот-то… А ты не сбивай меня, брат. Слушай, да и все тут.
– Ладно. Что теперь молчишь? Я слушаю тебя.
Экий выискался артист! Внимания публики требует…
– Вот и слушай давай. Богато, стало быть, жили. Коняка свой, в коровнике – Зорька, у ей телята бывали, так их продавали. Еще у него, у брата, пчельник имелся, и, понятно, за избой, у дровяного навеса, мшаник был.
Посмотрев на мое лицо, Пономарев сам сообразил, что без разъяснений тут не обойтись.
– Мшаник это, брат, это… ну… куда ульи зимой кладут. Понятно тебе?
– Угу.
– Тогда давай дальше, раз угу. Какое еще строение на том дворе стояло? Колодезь стоял и при ём журавель. Еще брат собирался мыленку наладить, может, и наладил без меня… Ладно, чего напрасно горевать? Ни к чему это… Я тебе вот что скажу: в дальнем от ворот плетне калитка была, а при ей цепной пес, злой и брехучий. Никого туда не пускал, только своих пускал. За калиткой – стежка идет по саду – по огороду. У нас за домом, стало быть, дли-и-инная полоска земли. И там тебе картошка, и там тебе маркошка, и там тебе лук, и там тебе чеснок, и там тебе огурчики, опять же укроп с петрушкой, опять же капустные вилки.Садик еще дед мой завел: вишни, сливы, яблони, даже винограда чуть-чуть. Ну и для скотины какие-то травки особенные, я в них толку не видел, но дак я и городской, откудамне знать? А на самом конце стежки – тот самый пчельник, да при ём курень. Это сторожка такая, ма-ахонький домик для пригляда за садом-огородом, когда ягоды соком наливаются. Без сада ж ты никуды не денесся, земли-то мало: один лапоть поставишь, а другому уже и места нет. Хорошая земля, черная, жирная, только семье с ней не прокормиться. Один же плевок в межах! Где тут хлебу на всех быть…
Он замолчал. Наверное, сейчас спросит: «Как тебе житье такое? Рай на земле, никак не иначе». А я бы согласился, меня захватил рассказ Пономарева. Может, и не рай. Столько мелочей! И каждая требует внимания, каждая требует работы. Так ведь и сработаться можно раньше срока, сточиться, как ластик по наждаку. Но и люди там жили – не четамне, мегаполисному огрызку. Для них весь этот мир – двор со скотиной, горенка, земля – привычное дело. Управлялись они с хозяйством тяжело, но ведь находилось же время и жениться, и детишек наплодить, и погулять на праздники. Значит, хорошее было у них житье, доброе.
Пономарев неожиданно всхлипнул:
– И качели… были… там… с сеструхами качались… а-ах ты, все у меня было, все уплыло. Зачем оно все ушло от меня, куда оно ушло? Почему мне так худо без него? Зачем ономне сердце щемит? Ты скажи, брат…
Слезы катились по его щекам, ужасно больно было ему, как же так: счастье лежало на ладонях, да и протекло сквозь пальцы, осталась одна память. И не вернуть ему больше ни колодца с журавлем, ни мшаника, ни сливок из погреба, ни стрекота кузнечиков, ничего ему не вернуть, – завтра он умрет.
Я потянулся к соседу и похлопал его по плечу.
– Сколько у тебя всего было! Есть что вспомнить. А я вот бестолково жил. Ни жены, ни уважения от людей.
Он все плакал. Какими еще словами утешить его?
– Ты хороший человек, Бог о тебе позаботится.
Пономарев глянул на меня заплаканными глазами и тихо спросил:
– А ты точно знаешь, что ён есть? Я всю жизнь верил, а тут мне страшно сделалось, так страшно, аж кишки подводит.
– Конечно, есть. Как ему не быть? Иначе кто бы так все красиво устроил, как ты мне рассказывал?
Он по-детски доверился мне и успокоился. Дыхание смерти порой размягчает самые твердые характеры, зато и делают их восприимчивыми ко всякому доброму слову. Пономарев в этой жизни знал и понимал куда больше моего. Но он понемногу уходил из жизни, а я возвращался к ней. И хорошо бы, когда настанет мой час отыскивать в памяти «картинку», нашелся кто-нибудь, способный вовремя сказать: «Не бойся! Отец наш небесный милостив, жди от Него только добра». Тогда я бы прилепился к этому человеку, тогда ябыл бы до смерти ему благодарен. Буквально: до самой смерти…
– Ну, так тому и быть… – пробормотал Пономарев. – А теперь давай-ка, Миша, подмогни мне подняться. Давно пора нам курнуть, я уж по дыму сголодался.
Ох, тяжело мне было самому сбросить ноги с кровати, согнуться, разогнуться, да встать прямо. Странное во всем теле образовалось ощущение: легкость и бессилие одновременно… Все ватное, только поднять эту вату нет никакой возможности, мышцы превратились в тряпье. Втрое хуже пришлось бедному моему телу, когда я принялся ставить соседа на костыли. Бурдюк с киселем – вот чем стал Пономарев на больничной койке. Только он откинул одеяло, и в ноздри мне ударила омерзительная гнойная вонь. Ладно. Здесь госпиталь, а не пансион благородных девиц. Я и сам могу оказаться на его месте… а впрочем, лучше о таком не думать.
Минут пять мы добирались до коридора. Встали у дверей, тяжело дыша. С него пот градом, а я до того отощал, что моей плоти не хватило жидкости даже на испарину.
Одышливо срываясь, спрашиваю:
– Не боишься… заразиться… от меня?
Он смеется в ответ.
– Нынче ко мне зараза не прилипчива. Понимает: недолго ей жировать на моих мясах.
Спустя четверть часа мы добрались, наконец, до курилки. Молча, неподатливыми пальцами, свернули по самокрутке. Он почиркал огнивом и задымил, а потом прикурил мне.
Пономарев затянулся страстно, кажется, он запустил дым в самые печенки. Я вдохнул и понял: тиф – еще не самая горшая беда на свете. Откашлявшись и вернув глаза со лба на их природное место, я объяснил этому протабаченному шпендрику, какая мать колдовала над его самосадом.
– О! – с явным одобрением откликнулся Пономарев, – тихий ты тихий, а здоров загибы строить…
К гуцульской крепости его курева я привык быстро. Главное – не хватануть с непривычки лишку. Мы сидели с бывшим артиллеристом и тихо подымливали, никакой разговор не шел на ум. Нам хорошо было пыхать самокрутками, ни слова не говоря. Потом он стукнул себя ладонью по лбу и сказал:
– Все я тебе, брат, рассказал, а одно забыл. Хмель еще был у нас. По всему селу хмель ростили.
– Ну да… – лениво откликнулся я.
Как странно! Деревенский мир, вызывающий у городского человека, знакомого с классической литературой, столь искреннее и страстное чувство любви, давным-давно разрушен. К моему 2005-му году от него остались рожки да ножки. Гражданская война, коллективизация, большой голод, Отечественная война, эксперименты Хрущева, массовое бегство в города, а потом еще финальный пинок 90-х, – сколько оставили эти события от старой русской деревни? С шестидесятых плачут о ней писатели… Наверное, в начале XX века интеллигент чувствовал: есть под его зыбким, из слов сотканным миром, мощный постамент крестьянской «почвы», а значит, можно чудить, пускаться в авантюры – благие и не очень – «спасать народ от тирании» и тому подобное, но даже бросаясь в самую немыслимую экстремалию, ощущать молчаливую незыблемость «подпорки». Ему казалось, быть может: любая ошибка, любой неудачный «опыт» исправимы, никакой силе не подвластен такой фундамент. И вот нет его, уничтожен.
Мне пришлось поездить по деревням. Но нигде я не видел счастливых уголков, вроде пономаревского Рамонья. Заброшенных домов, а то и целых сел – пруд пруди. Нищеты, разрухи, «бабульников» – полным полно. И кое-где упорно карабкаются из общей бедности относительно благополучные хозяйства. Пожалуй, есть еще цветущие дачные поселки, но там землю не пашут и садов не разводят. Всё.
Доэкспериментировались.
Вроде бы я не могу считать себя интеллигентом, поскольку никогда не бродило в моей голове идей что-нибудь развить, устроить революцию или хотя бы реформу. Скорее, я по рождению и призванию охранитель. И никакими преобразованиями крестьянства подавно не заляпан. Но все-таки разок прошелся по интеллигентской дорожке.
Когда мне было двадцать четыре года, я отправился в археографическую экспедицию от одного музея. Давно миновали те времена, когда полевые археографы контейнерами отсылали из провинции старинные рукописи и старопечатные книги. На мой счет выпали жалкие остатки прежнего великолепия. Добравшись до глухого уральского хутора, где жили старообрядцы-беглопоповцы, я изо всех сил пытался добавить к тем двум книгам, которые добыла к тому времени экспедиция, хотя бы еще одну. Выпросить, выменять,выкупить… Ничего не получалось. Местная община располагала огромным собранием печатных изданий, вышедших до патриаршества Никона, но никто не собирался отдаватькниги чужакам – «на посмех». В крайнем случае, я мог записать на диктофон «духовные стихи», только там никто не знал духовных стихов. Некоторые, хитро улыбаясь, потихонечку предлагали «запрещенные стихи». По молодости лет я попадался на эту удочку и охотно топил кнопку записи… О! В лучшем случае они читали «Если скажет рать святая…», в худшем напевали – «Еще вчера ты мне объятья раскрывал…» Мне было совсем невесело, когда бабушка-одуванчик, дунь и рассыплется, после того, как я получал твердую надежду оправдать два часа плетения картографических узлов по сельской дороге, начинала с жаром завывать: «Эта бе-е-е-е-е-е-ела-а-я две-е-эрь! Эта бе-лая-бе-лая дверррррь…» На худой конец, можно было притащить какой-нибудь предмет «традиционной материальной культуры» для музейной экспозиции. Например, деревянное корыто. Да кто ж его даст, оно ведь даром, что старше трактора, а по-прежнему исправно функционирует… Но вот я наткнулся на старый дом, по всей видимости, заброшенный. Сруб покосился, окна-двери отсутствовали, сквозь ступеньки полуразрушенного крыльца пророс лопух. Я забрался внутрь и обнаружил запустение: всюду пыль, паутина, вещи в беспорядке… Зато сколько их! Я забрал берестяной туес, расписную кадку, грабли с деревянными шипами, детские деревянные саночки, детали прялки, старинный цельнолитой утюг и еще кое-какую мелочь. Из углубления в стене выдрал медную иконку. Судя по документам, оставленным в ящике стола, дом когда-то принадлежал Макрине Петровне Коровиной. Ах, какая славная находка! Ах, какой я молодец, что бестрепетно тащил всю эту кладь шесть километров, до самой экспедиционной базы. Помнится, меня похвалили. Ачерез пару дней, зайдя на почту в соседнем селе, я услышал, стоя в очереди, как один старик ругал бесстыжее ворье, ограбившее дом его покойной супруги. Только-только он собрался поправить сруб, привести имущество в порядок, как вдруг сыскались мерзавцы, не постеснявшиеся унести даже икону… Бочком-бочком, я подобрался к двери, даи ноги унес. Никто не преследовал меня.
И ведь не столько мне было стыдно тогда, сколько страшно. Поволокут к ответу, как оправдываться? Появилась ли у меня здравая мысль – вернуть все на место? Нет. Украл из просветительских побуждений и понадеялся на авось. Что ж, кривая вывезла. Не стал жаловаться в милицию ограбленный вдовец; как видно, не зря он завел тот разговор на почте: деревня это такое место, где ничего не скроешь. Хотелось ему пристыдить шалопута, да все напрасно. Нынче целый стенд в одном знаменитом доме напротив Кремля занят наворованным мною скарбом…
Значит, я пришел в крестьянский мир, повел себя там как вор и никаких угрызений совести не испытывал. Ведь это же для музея, для науки! Мне казалось тогда: наука важнее, как-нибудь обойдется старик без барахла своей супруги. Вот и побывал я, выходит, в интеллигентах.
Прости мне, Господи, эту пакость… Я виноват, я грешен.
Да и всем нам прости, что мы такие кривые, ушлые, рукастые, каждый со своей маленькой хитростью, со своим подходцем.
Где тот крестьянский постамент под Россией? В каком виде дошел он до 2005 года? Труха, пустоты, да случайно уцелевшие кое-где элементы конструкции…
Бывший артиллерист зашевелился на постели:
– Дак ты точно с московских? Говоришь не по-людски, слова глотаешь… Или ты с латышей? Или с эстлянцев?
– Говорю, как говорю. Я русский.
Вопрос был тот же, что и десять месяцев назад. Только ответ мой прозвучал тверже.
2июня 1920 года, Севастополь
Вчера отдал Богу душу Пономарев. Правой рукой бывший наводчик намертво стиснул два солдатских «Егория». Так и ушел с ними в могилу: никто не смог разжать пальцы артиллериста.
Сегодня мне стало хуже. Руки трясутся, пишу закорюками. Голова… впору проделать в черепе дырочку, чтобы выпустить горячий пар. Наяву мерещится какая-то дрянь. Час назад закричал на сестру милосердия: «Не стреляй! Не стреляй! Я же свой…» В чем тот морок состоял, сейчас уже не вспомнить.
Я же был почти здоров!
Доктор, морщась, озвучил приговор: «Возвратный тиф. Я ведь говорил – не жилец».
10июня 1920 года, Севастополь
Сегодня мне позволили надеть форму и выйти в город на несколько часов. Я слаб, как дитя, ноги все еще плохо слушаются меня, однако силы постепенно прибывают. Скоро мне возвращаться в полк.
Бархатный июньский вечер, веет шелковый бриз. В сумерках луна стоит над морем в ленивых кружевах облаков. Севастополь облачен в щегольский мундир сумерек с золотым шитьем светлячков и парадными аксельбантами «пушкинских» фонарей.
Я иду на Графскую пристань и спускаюсь по каменной лестнице к самым волнам. За спиной у меня – белая арка с античными колоннами и надписью «1846» на фронтоне, еще дальше – памятник адмиралу Нахимову, добрый, несокрушимый, как и вся старая Россия. Справа гранитный лев меланхолично глядит на противоположный берег. А там, вдалеке, военные корабли стоят на якоре и красят море сверкающей амальгамой бортовых огней. Чуть в стороне белеют Лазаревские казармы. У выхода в море высится могучий форт старинной постройки. Дремлет придонное царство, шлепая младенческими губами прибоя. Я никогда не видел ничего красивее Севастопольской бухты. Боже, спасибо, что ты создал ее и позволил людям построить тут город.
Над всей этой благодатью разливаются звуки печального вальса «На сопках Манчжурии». Духовой оркестр, несмотря на позднее время, продолжает играть у подножия памятника, упрямо наполняя город отблесками довоенной жизни – мирной, спокойной, устоявшейся. Музыканты не уходят, словно боятся, что на посту у бронзового адмирала их сменит настороженная тишина военного времени.Тихо вокруг, сопки покрыты мглой,Вот из-за туч блеснула луна – могилы хранят покой…Белеют кресты – это герои спят,Прошлого тени кружат давно, о жертвах боев твердят…
Кажется, все последние месяцы моей жизни пронизаны мелодией этого вальса. За пальбой, атаками, гибелью настоящих, очень хороших людей слышался мудрый покой этой мелодии. Над землей, будто марево в жаркий день, парит зыбкое время скорбной славы. Все надо принять и всем наполнить себя, надежду и безнадежность сохранить в памяти. Каждая минута жизни имеет высокий смысл, просто об этом легко забываешь, погружаясь в хлопоты.Тихо вокруг, ветер туман унес,На сопках Манчжурии воины спят, и русских не слышно слез.Пусть гаолян вам навевает сны,Спите герои русской земли, Отчизны родной сыны…
Сажусь на ступеньку. Здесь так не принято. Тем более мне, солдату, негоже садиться, когда по Графской пристани и Большому бульвару гуляют офицеры с барышнями… да Господь с ним, простят, если скажу, что покинул госпиталь всего полчаса назад. Я устал: маленькая прогулка вымотала меня. И я смертельно тоскую по собственному времени.Нет, не по горячей воде, не по обильной пище и даже не по мирному житью, а по всему сразу. Некоторым вещам узнаешь истинную цену, только когда лишишься их. Почему я попал сюда? Почему я убежал из «прекрасного далёка»? А мальчишка был, дурак. Щенок самолюбивый. Увидеть белое рыцарство захотелось? Да, и это справедливое желание. Но еще я сбежал от любящей, преданной мне женщины, побоявшись сделать ей предложение. Башку свою под пули подставлять – пожалуйста! А смириться с мыслью, что в твоем доме будет жить кто-то еще, – нет уж, страшно. И самому-то себе ни за какие коврижки не скажешь, мол, боюсь, легче нагородить огород про назначение высокое…
Женя, Женечка моя, Женя! Когда вернусь, буду валяться у тебя в ногах, прости меня, я так виноват перед тобой!
Отчего ж не покинуть мне Русскую армию Врангеля прямо сейчас? Что держит меня? Или трудно мне признать свое поражение? Да нет. Я проиграл еще в августе прошлого года, когда испугался седого полковника и попал в харьковские казармы корниловцев. Все, что произошло с тех пор, обладало ценностью лично для меня, а для России – постольку-поскольку.
Царицын пал не 3 января, а 6-го. Егорлыкскую цитадель красным удалось занять лишь 9 марта, хотя в реальности-1 все было кончено в первый день месяца. Новороссийская катастрофа произошла в конце марта – на две недели позже «нормативного» срока. Все это так, но… мы добились малого, а значит, ничего не добились. Всех нас ожидает бегство из Крыма. Галлиполийский лагерь так и не удалось перечеркнуть…
Но, во-первых, с фронта доходят добрые вести. Кажется, наши опять наступают. Возможно, та самая малость, которую мы изменили, поможет переломить ход войны.
И, во-вторых, я не могу бросить тех, кто шел справа и слева от меня в пехотной цепи под Орлом, тех, с кем я выжил этой зимой, тех, кто ждет меня из госпиталя. Не хочу говорить: «долг», «честь», «братство»… Просто мне будет до смерти стыдно, если я удеру и отсюда.
А значит, Великая война еще приласкает добровольца Денисова.
Середина июля 1920 года, точную дату не помню, город Орехов
Северная Таврия. Степи, ровные, как простыня, натянутая до звона на армейской постели. Редкие колодцы. Вишни, усыпанные ягодами. Ослепительное небо, неправдоподобное, прозрачно-белое, словно в горный ручей капнули немного молока. Старинные двухэтажные особняки колонистов, глубоко вросшие фундаментами в жирный чернозем. Богатые селения немцев с названиями, нелепо звучащими в окружении Севериновок, Куркулаков и Ак-Сараев: Вальдорф, Рикенау, Тифенбрун, Гейдельберг, Ной-Мунталь… И раскаленное лето плодит миражи у линии горизонта.
Мы шли, дрались, опять шли, истекали потом, дрались, мерзли ночами, отбрасывали новую ударную группу «товарищей», стирали хорошо просоленные мундиры, дрались, падали наземь и погружались в сон там, где застигнет команда «стой!», выбивали красных из очередного селения, опять шли и опять дрались. Этот год съел весь мой избыточный вес, да еще выжал вдобавок и тот, который я бы себе оставил. Я стал сухим и легким, вроде древесного угля: поднести спичку и вспыхну. Даже лицо приобрело буроватый оттенок: загорело, обветрилось, выцвело –точь-в-точь наши рубахи. Переходы в тридцать верст перестали убивать меня. Кажется, война обошлась со мной, как опытная прачка: хорошенько взялась и перекрутила. Вместе с жиром вышло еще много невидимых субстанций, и обнажилась сущность: я обычный надежный стрелок, спокойный, деловитый, умелый, звезд с неба не хватаю и людей за собой повести не могу, но товарищей своих никогда не подводил и, даст Бог, не подведу. Вот и все. Солдат как солдат.
Дни и недели слились в серо-желтую полосу. Мы уперлись в какую-то балку, теперь уже не вспомнить. То ли Сладкая балка, то ли Кислая, какая разница… Красные упорствовали, мы тоже не отступали. Так и толкались с ними на протяжении нескольких суток. Одна пуля тогда разорвала мне погон, другая продырявила рукав, но на теле не добавилось ни царапины. Наверное, стихия времени растворила все достижения «диверсантов»: да, Новороссийск грянул намного позже, но я смутно помнил, что именно в середине июля книжные корниловцы насмерть сцепились с красными за какую-то проклятую балку, и кажется, как раз за ту самую, где мы клали одного бойца за другим.
Значит, все становилось на свои места…
Отчетливо помню высоту 60.18. На ней и вокруг нее убито было столько наших, что хватило бы для заселения какого-нибудь городка в провинции, буде он опустеет. Высота в конце концов осталась за нами, и на ней вкопали большой православный крест с железной решеткой.
Посреди этих боев меня вызвал командир взвода, дал смирного лошака и велел отправляться в город Орехов. Это была не наша полоса наступления. Не то что другого полка, а другой дивизии. Тем не менее, город маячил у нас на фланге, и никто не знал: наши ли контролируют его, красные ли? Полковое начальство опасалось комиссарского сюрприза с этой стороны, и я должен был исполнить разведывательную службу.
Мы с лошаком опасались красных разъездов. На такой тихой и нерезвой скотине у меня не было шансов от них спастись. Умная коняга выбирала овражки поглубже, низины, укромные места, а я шептал ей на ухо слова ободрения. Не волнуйся, мол, сивка, коли бог не выдаст, так и свинья не съест.



Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 [ 17 ] 18 19 20 21
ВХОД
Логин:
Пароль:
регистрация
забыли пароль?

 

ВЫБОР ЧИТАТЕЛЯ

главная | новости библиотеки | карта библиотеки | реклама в библиотеке | контакты | добавить книгу | ссылки

СЛУЧАЙНАЯ КНИГА
Copyright © 2004 - 2024г.
Библиотека "ВсеКниги". При использовании материалов - ссылка обязательна.