АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
Я встряхнулся.
– Ты, брат, не горюй. Что тебе горевать? Не кладешь под себя, и радуйся. А то ведь был я у Саши Перцева, так он совсем инвалид, развалина, смотреть страшно. Сестры милосердия помогают, но, знаешь, отворачиваются. И… механизм возврата у него… отключился. К пуле вдобавок он еще удар прикладом получил. Прямо в плечо, в то самое место…Понимаешь?
Я кивнул. Конец Сашке. Должна бы жалость посетить мое сердце, но нет. Мне было до того мерзко, что скорбеть о чужих несчастьях просто не оставалось сил.
– А ты, брат, богатырь. Выжил. Думали, не выживешь. Сдюжил! Теперь на поправочку, на поправочку, скоро подымешься…
– Дубина ты, Никифоров.
Он раскатисто захохотал.
– Ты же, вроде, должен быть у Слащева…
Тут на меня накатила дурнота, и я не расслышал его ответа.
– …приглядел себе тут кого-нибудь… женского полу?
Я боялся засмеяться, боли опять сцапали бы меня в свои нежные ручки.
– Трепло… Дай лучше зеркало… хочу посмотреться.
Он развел руками и беспомощно улыбнулся.
– Зеркала нет подходящего? Да я же видел…
Качает головой.
– Что, до такой степени?
Никифоров поднял брови, глядя в сторону. Вяло пожал плечами, мол, степень как степень, далась она тебе, Мишка, эта самая степень.
– Ладно… Тезка… отверни одеяло… отвернул?
– Да вроде.
– Как там у меня… нога? Левая.
– Да… не разберешь. Вся в доспехах.
– Но она вообще-то есть?
– Есть.
– Точно?
– Да что за глупости, брат, я ж тебе ясно…
– Точно?!
– Твоя левая нога на месте, Мишка.
– Спасибо что пришел. Правда. Тут паршиво…
Я видел, что ему до смерти хочется спросить что-то важное, но он никак не наберется храбрости.
– Ты… потрогай мои пальцы.
– Да тут не доберешься.
– Доберись, очень тебя прошу.
Он завозился.
– Что? Как?
– Держу тебя за твой дурацкий палец.
– Не чувствую. Я ничего не чувствую! Я ничего не чувствую!
– Не ори!
Никифоров, как видно, сжал посильнее, и я ощутил: да, есть у меня палец, палец у меня на месте, жив-здоров мой милый пальчик, Господи, какое счастье!
– Теперь верю…
Он встал, потоптался и, кажется, собирался уйти. Но вместо этого, приглушив голос, Никифоров задал вопрос, ради которого, наверное, приходил сюда, да только никак не решался выговорить:
– Половины наших уже нет. Или даже больше. Я не знаю, получится ли что-нибудь у нас, но только, думаю, ничего не получится. Всё. Так?
– Скорее всего, ты прав.
– Знаешь, брат, а может, оно и к лучшему.
– В каком смысле?
– В таком. После девятьсот девятнадцатого года сколько народу в России поумирало, если считать до июля две тыщи пятого? Миллионы. Сотни даже миллионов. Так?
– Пожалуй, так.
– Куда же они денутся, если мы все тут перекроим? Пропадут совсем? Конечно, злодеи-то ладно, пусть пропадают, но ведь и хороших людей пропадет тьма. И обычных тоже, ну, средних. Выходит, зря они жили? Зря работали, зря маялись, зря любили друг друга, зря детей растили? А кто душу спас и в рай попал – тоже зря? Вынут его оттуда или прямо там душа рассеется? Думал ты о таком? Ты же умный. А?
– Думал.
– И?
– Не знаю…* * *
Через пару недель мы опять встретились с ним. Улыбались, говорили ничего не значащие слова… «Как нога?» – «А как с харчами?» – «Жив, и слава Богу…» Но к тому тревожному разговору так и не вернулись.
Спустя еще неделю его убили под Мелитополем.* * *
«Думал ты о таком?»
16октября 1920 года, Севастополь
Пишу, отправляясь к новому месту службы. Надо не забыть, надо обязательно записать это.
Война по-разному корежила людей. Кто-то погибал незаметно и быстро, порой, имени своего не оставив для ее анналов. Кто-то опускался, превращаясь в животное. Все обстоятельства способствовали именно такому маршруту человеческой личности. А кто-то оставался человеком даже в самых страшных ситуациях.
Может быть, главный смысл добровольческого движения – не в победе белого дела, а в том, чтобы оставаться неуступчивыми к духу времени. Не отступиться от того, чем ты был в мирной жизни, не дать себя исковеркать, оскотинить. Бывают ситуации, когда лучше сломаться, нежели согнуться и стоять в позе вечного поклона до конца дней.
Для кровавой помойки, через которую я бреду больше года, не уместно слово «праведность». Но честная смерть здесь ценится так же, как у святых или подвижников: она означает победу. Если мы ничего не сможем исправить, если все наши усилия пойдут прахом, гибель белых будет правильной и спасительной. Потомкам достанется память об их жертвах, о триумфальной смерти белого дела. Когда-нибудь люди поймут: крепость духа состоит не в том, чтобы выйти на площадь, а в том, чтобы явиться на Дон.
Я не понимал этого там, в 2005-м, перелистывая библиотечную гражданскую войну. Я только теперь это понял.
18октября 1920 года, Джанкой
Степь приняла унылые цвета выжженного солнцем бурьяна. Глухой полустанок под Джанкоем, кривенькие татарские сакли, деревянная будка. Ветер насвистывает вечные три ноты, – еще сарматы не растворились в лоскутном населении Крыма, а он уже выучил этот мотив…
Нога болит, как проклятая. Помоги, Господи, доковылять.
На путях стоит бронепоезд самого жалкого вида. Звучно попыхивая, раздувает пары обыкновенный паровоз безо всяких следов бронирования… Перед ним – три теплушки и две открытых платформы. На передней навалены мешки с землей, нагло щерится Льюис на сошках, пулеметчик меланхолично грызет яблоко. Сзади к паровозу прицеплена одна-единственная бронеплощадка и еще две открытых платформы. На корме бронеплощадки по худо замазанным словам «Товарищ Троцкий» аккуратно выведено: «Офицер». Из амбразур торчат тупые рыла пулеметов, сверху – командирская башенка и две трехдюймовки, закрытые небрежно склепанными кубическими колпаками. Впрочем, орудийные башни производят на меня благоприятное впечатление, – в отличие от всего остального. Короткие стволы пушек, прорезающие их посередине, выглядят убедительно. Эх, нам бы под Каховкой побольше таких штук!
Я отыскал командира этого сухопутного дредноута, капитана Лабовича, и представился. Он с сомнением оглядел меня. Зрелище и впрямь было не из числа душеполезных: землистого цвета рожа, скула, рассеченная глубоким шрамом, тонкая английская шинелишка не по размеру, мундирчик с цветастыми заплатами, стоптанные каблуки сапог, трость в левой руке. Без трости я ходить не мог.
– Прямо из госпиталя? – осведомился он.
Я ответил утвердительно.
– Видно, скудноваты госпитальные яства… Эй, Гришка! – кликнул он ординарца, парня лет двадцати. – Покажи ему все. И проследи, чтобы накормили от пуза, иначе падет.Как пить дать падет со дня на день… от недокорму.
С моей изувеченной ногой путь в ударную пехоту был закрыт. Да и в любую пехоту, не только ударную. А в кавалерию подавно. И в артиллерию. И в саперы…
Но в команду бронепоезда меня все-таки взяли. Год на фронте и звание корниловца кой-чего стоят на этом свете.
Кормили здесь как на убой: треть буханки хлеба, десяток жареных бычков, несколько ломтей соленого арбуза, шкалик пшеничного самогона и горячий чай с сахаром. Такое обилие пищи произвело на меня усыпляющее действие почище колотушки хирурга. Сквозь дрему я услышал хрипловатый голос капитана Лабовича:
– Пускай отоспится. С живыми солдатами воевать сподручнее.* * *
– Денисов! Денисов!
Тусклый свет, льющийся снаружи, отвешивает затрещину по моим сонным очам. Трясу головой, пытаюсь пальцами выдавить боль из глаз.
– Вставай стрелок, хватит лежебочничать. Захвати винтовку с козел.
Собачий холод. Вываливаюсь из теплушки и понимаю: нет, там, внутри, не было никакого собачьего холода, все-таки вагон обогревался не совсем остывшей печкой-буржуйкой и храпливым дыханием десятка солдатских глоток, настоящий холод – здесь. Неужто зима? М-мать…
Коротышка в новенькой офицерской форме из плотного сукна ведет меня к паровозу. Гравий похрюкивает под сверкающими юфтевыми сапогами. Если тут всем дают такую форму и такие сапоги, я попал в рай. При жизни, стало быть, сподобился.
– Я капитан Иванов Дмитрий Дмитриевич. Сочувствую вам, – он кивнул в сторону моей трости, – но ребята уработались ночью, на погрузке снарядов и продовольствия. Поставить в караул кроме вас мне просто некого. Придется постоять часика три-четыре. И вот что… если хотите, можете присесть. Заметьте, этоявам разрешил, а капитан Лабович или, скажем, кто-либо еще из начальствующих лиц такого позволения не давал. Понимаете?
– Да, ваше благородие.
– У нас тут без чинов.
– Я понимаю, Дмитрий Дмитриевич.
Мне придется вскакивать, завидев любого другого офицера.
– Превосходно. Теперь главное: ваш пост предполагает бодрость и внимание. Мы находимся недалеко от станции Чонгар, на запасном пути. Тут пошаливают мятежники-орловцы, есть красное подполье, да и просто бандитские шайки… Бронеплощадка, вагон, забитый до верху патронами и снарядами, а особенно наш паровоз… для подобной публики… это знаете ли… – он щелкнул в воздухе пальцами, показывая, видимо, таким образом, особую ценность бронепоезда для всяческих партизан и прочих злодеев.
Я кивнул. Мне нравился этот человек. Караульная служба – самое рутинное дело в армии. Обычно ее отбывают, как неприятную, но необходимую повинность. Иванов, белобрысый карлик, спокойный и деловитый, минуту назад легко перешел на «вы» с простым солдатом; теперь он объяснял простому солдату, почему не стоит ему спать на посту в чудовищную рань, когда еще собаки не просятся на улицу, свинцовый туман обволакивает рельсы и деревья, а земля и небо сочатся цинковой мглой.
– Дошлите патрон заранее. И не стесняйтесь стрелять… Десять дней назад у нас зарезали часового, обобрали, раздели и бросили под откос.
– Подпольщики?
– Да нет, воровское отребье, обыкновенная сволочь…
Ладно. Я из тех людей, которые не спят на посту ни при каких обстоятельствах. «Мультики» ловят, шпарят наизусть молитвы и поэмы, но Морфею показывают кукиш. Кроме того, я более или менее отоспался.
«Грюк-хрюк, грюк-хрюк», – бормочет гравий.
– Стой, кто идет!
– Георгий Васильевич, это я, Иванов.
– Простите великодушно, отсюда ничего не видно. Поднесите фонарь к лицу.
Иванов безропотно подчинился.
– А теперь не сочтите за труд, осветите спутника.
Тяжелый железнодорожный фонарь качнулся у моей щеки.
– Денисов? Вы?
Знакомый голос.
– Я. Он самый.
Серая фигура отлепилась от паровозной туши, антрацитово блеснувшей встречь фонарю.
– Тоже бывший корниловец. Из вашего полка?
– Из моей роты, Дмитрий Дмитриевич. И… корниловцы не становятся бывшими.
Иванов хмыкнул.
Через несколько секунд Карголомский жал мне руку.
– Если бы вы знали, Михаил Андреевич, как я рад видеть вас. Право же, очень рад. Когда сменитесь, поговорим.
И они удалились, оставив меня в добром расположении духа. Оказывается, я соскучился по знакомым рожам. Неуютно мне без них…
Ночью ударил мороз. Начиналась зима, и степь в одну ночь поседела. Трава, еще вчера коричнево-желтая, убитая солнцем, сегодня была схвачена ртутной бахромой инея. Поднялось оловянное светило, но иней не пожелал уступать его скудному теплу. Приходил кот, долго приглядывался ко мне, но, поняв, что я буду сопротивляться его попыткам съесть меня, удалился. С наступлением дня холод только усилился. Я четыре с лишком часа пялился в металлическую степь и задубел так, что когда Иванов привел другого солдата на смену, чувствовал себя родным братом Буратино.
Кружка горячего чаю и треть кружки разведенного спирта вновь превратили меня в живого человека.
Карголомский сидел рядом, улыбался, вел себя дружески, рассказывал о последних боях. Видно, князь тоже соскучился по знакомцам. Как и меня, его привело сюда ранение.Свою тросточку он выкинул три дня назад, но хромота осталась, и, как пророчили доктора, не покинет его до конца жизни.
А потом он разом посерьезнел.
– Пойдемте, я хочу вам кое-что показать.
Я повиновался.
Мы двинулись по путям к станционным халупам. Редкие снежинки падали на рельсы и не таяли.
– Вы когда-то, сударь мой, спросили, почему мы – а тогда собралась славная компания – почему мы здесь, а не по ту сторону фронта. Я ведь правильно воспроизвел вашу мысль, Михаил Андреевич?
– Абсолютно правильно, Георгий Васильевич.
– Да-с. Извольте заметить, тогда я не ответил вам отнюдь не по причине особенной замкнутости характера или особенной гордости княжеской… Был, признайтесь, такой фазис у вашей мысли?
– Не скрою, был.
– Что ж, всего вернее, на вашем месте я подумал бы точно так же. Но действительная причина моего молчания была иной. Поверьте, я не знал, как вам ответить. Для меня столь естественно было оказаться по эту сторону фронта, что… Нет, право же! Я дворянин, офицер, христианин, я давал присягу государю. Чего ж еще? Но я чувствовал: остается еще какая-то неуловимая малость, не связанная ни с моей верой, ни с моим происхождением, однако весьма важная. Мал золотник, да дорог… В тот день я не сумел назватьее, но и позабыть наш разговор тоже не смог. Теперь я в состоянии объяснить ее суть.
Князь взялся за амбарный замок, висящий на дверях пакгауза.
– Взгляните, Михаил Андреевич, это вещь с характером! Черная (замок и впрямь почернел от времени и простого обхождения), грубо изготовленная, тяжелая… на глаз тут не меньше четверти пуда.
Тут он отпустил замок и темная металлическая туша дважды глухо тукнула в деревянное мясо двери. Туг-туг!
– А знаете что в пакгаузе?
– Ясновидение никогда не было моей сильной стороной.
– Он пуст. Может быть, какая-то мелочь, ветошь… Намедни его разгрузили, и нынче сей чугунный солдат охраняет воздух. Иначе говоря, аэр. Ничем не заполненное пространство. Но какое впечатление он производит! Сколько в нем первобытной мощи, сколько нигилистического пуризма! Замок отрицает наш с вами мир, и он в какой-то степени чист, поскольку блага, способные заинтересовать нас с вами в мирной жизни, для него – ничто. В нем грубая сила обретается в фокусе, его непробиваемая грудь скрывает пустоту… Неправда ли, вы третий год видите по ту сторону фронта картину, необыкновенно схожую с той, которой я вас сейчас забавлял. – Карголомский уставился на меня, ожидая подтверждения своим словам. Я кивнул:
– Допустим, вы правы.
– А теперь я покажу вам вещицу совсем иного сорта, – он покопался в кармане шинели и вынул книжицу с ладонь размером в переплете из дорогой красной кожи с золотым тиснением. В обе крышечки ее переплета были вставлены бронзовые скобки. Их нанизали на дужку миниатюрного замка. О, что это был за замок! Не какая-нибудь тупая ковка, а тончайшее литье: крошечные птицы, звери, травы, звезды, солнце и луна вальсировали по желтометаллическому тельцу замка-воробушка. Латунь? Какой-нибудь медный сплав? А впрочем, неважно.
Я рассматривал вещицу как зачарованный. Князь усмехнулся:
– Чудесная безделушка, неправда ли? Как вы думаете, когда людям по ту сторону фронта понадобятся подобные штучки? Через десять лет? Через двадцать?
– А что внутри? В книжечке?
– «Деяния апостолов».
Ха! Я ответил ему со всей возможной честностью:
– Хорошо, если через семьдесят.
– Ergo,[6]мне надо быть по эту сторону. Я люблю все сложное и красивое и не готов вывернуть наизнанку свой разум, вкусы и пристрастия ради одной лишь возможности выжить.
– Кажется, я понимаю вас.
Князь спрятал вещицу в карман и направился к нашему бронепоезду. Сапоги его сбивали серебряные бороды с растений, нагло заселившими lebensraum[7]между шпалами.
Карголомский глухо заговорил, не сбавляя шага.
– Михаил Андреевич… мне тридцать семь лет, и я один как перст. Мои родители давным-давно в могиле, моя принцесса Грёза не со мной и никогда не будет со мной, надобность в моем ремесле – ремесле военного человека –здесьв самом скором времени отпадет. Я в этом уверен. Я не стану задумываться о будущем, покуда эта пьеса не доиграна. Да я и не желаю никакого будущего… Поверьте, ваш покорный слуга до сих пор не наложил на себя руки лишь потому, что осознает, насколько это грешно. А вы… вам надо уйти отсюда. Вы молодой еще человек, у вас, быть может, получится начать жизнь заново. Вы ведь не собираетесь в Константинополь? Или куда еще нелегкая занесет…
– Нет, меня там не будет.
– Что ж, это здравое отношение к жизни. Тогда лучше б вам расстаться с белым делом прямо сейчас. Неужто вам непременно хочется видеть финальную сцену?
Я ответил ему несколько неуверенно:
– Исход мне противен. Однако мой долг призывает меня оставаться в Русской армии и до самого…
Он порывисто схватил меня за руку и посмотрел в лицо с неприятной суровостью:
– Оставьте! Откуда вам знать, в чем ваш долг! Не приходило в голову, что ваш долг – завести детей и воспитать их как должно?
Мы шли по рельсам к теплушке и молчали, думая каждый о своем. Юный морозец, озорничая, втыкал спицы мне под шинелишку.
Холодно.
29октября 1920 года, Таганаш
Красные в Крыму. Все кончено. Если кто-то из наших и добился частного успеха, то теперь от этого успеха не осталось даже самого незначительного шлейфа. Все, что я помнил о последних боях Русской армии Врангеля, происходило день в день, час в час.
Время смыкалось вокруг меня, будто стены тюремного карцера.
Мы играли последний спектакль, и в нем досталась мне роль почти что статиста. Меня поставили вторым номером при станковом пулемете на боевой площадке. Мой «подопечный», это стальное чудовище, на протяжении нескольких суток пожирал патроны с фантастической скоростью…
Раньше я думал, что пулеметные ленты состоят из сцепленных друг с другом железяк, а оказалось, они матерчатые. В те дни, когда наши еще пытались оборонять Крым, я почти оглох: во время сражения на боевой площадке царит сущий ад. Одновременно молотят два-три пулемета, долбят обе трехдюймовки, офицеры в полный голос орут команды, звенят стреляные гильзы, цвиркают по броне пули красных, в воздухе стоит пороховая гарь. Несколько раз по нам попадали из орудий, и однажды я просто бухнулся на пол, зажимая уши. Близкий разрыв едва не сокрушил мои барабанные перепонки.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 [ 19 ] 20 21
|
|