АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
— Гена, вот я по этому поводу и хотела сказать, у меня есть адрес… один человек — он занимается этими вопросами. Можешь к нему заехать, он приглашал. Только надо именно сегодня, а то он на три недели уезжает куда-то, в командировку какую-то.
Заметив, что я остановился у телефонной будки, она сказала:
— Ты звони, я подожду. А то здесь адрес сложный, долго объяснять.
— Ну что ты, Лиля, вот еще пустяки… Зачем же тебе ждать? — Я уже раскрывал записную книжку. — Давай я запишу адрес, а то мне, может, долго придется разговаривать. Зачем же тебе ждать?
— Я же тебе сказала, подожду. — Лиля, до-видимому, не понимала, куда я собираюсь звонить. Как видно, и женская интуиция не безгранична.
— Да нет, давай я запишу. — Я прочно подпер спиной вход в будку. — И дело с концом. А то мне там в одно, в другое место надо будет звонить…
Тогда Лиля бесстрастным, четким голосом продиктовала мне адрес и объяснила два варианта, как доехать. Потом добавила: «Его зовут Давид Иоселиани».
Так я второй раз услышал об Иоселиани.
Ее голос сразу возник из телефона, живой, теплый… именно ее голос.
— Милый, — сказал голос, — знаешь что, приходи сегодня ко мне. Я хочу показать тебе, как я живу. Придешь?
— Лидик, это лучше, чем все, что я мог ожидать. Но мне сейчас дали адрес, нужно подскочить к одному человечку…
— Конечно, к женщине?
— Увы, к мужчине. Во всяком случае, это существо, которое зовут Давид Иоселиани. Как ты думаешь, это может быть женщина?
— У вас там, у кибернетиков, все может быть. Слушай, Гена, а это надолго?
— Думаю, часика на два, не больше. И понимаешь, никак нельзя отложить. Завтра он куда-то исчезает. Мне это, во-первых, самому нужно, а во-вторых, с ним уже договорились, так что неудобно не приехать.
— А заставлять любимую женщину ждать два часа удобно?
— Ну, Лида… Я на такси туда, на такси обратно.
— Вот что, я уже настроилась и ждать больше не намерена. Бери меня с собой, и все.
— Тебе будет скучно.
— Не будет. Я посижу в стороне. А ради скучного разговора, между прочим, и ездить никуда не стоит. Вот так вот, Геннадии Александрович. Вы меня поняли?
— Я тебя понял и целую.
— Через трубку не пойдет. Потерпи десять минут. Бери машину и подъезжай к углу Горького и Маркса. На той стороне, где «Националь». Понял? Я буду там.
Я взял такси и подъехал к углу Горького и Маркса с той стороны, где «Националь». Подъехал не через десять, а через восемь минут; Но там, за металлическим красно-желтым барьерчиком уже стоял памятник моей удачливости, моей неотвратимой, разрушительной удачливости. Стояла Лида, стояла и всматривалась в подъезжающие машины, стояла наглядным доказательством, что последняя осень не прошла для меня бесследно.
Когда я, не дожидаясь полной остановки машины, открыл дверцу и помахал ей, Лида тотчас заметила меня и,
грациозно размахивая сумочкой, подбежала к барьеру. Я выскочил из машины и заскользил к барьеру с внешней стороны. Чтобы не упасть, я обеими руками ухватился за ее плечи, и Лида тоже поскользнулась и тоже чуть-чуть не потеряла равновесия. Потом я отпустил ее плечи, взял ее руки в свои, мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.
— Значит, говоришь, ее зовут «Давид Иоселиани»? — говорила Лида, пока я помогал ей преодолеть барьер. — Да еще без меня хотел…
Потом мы долго ехали по адресу, который мне дала Самусевич, и я готов был ехать еще дальше. Лида, уйдя в шубку, сидела молча, устремив вперед неподвижный взгляд. Она казалась лунатиком, ничего не видящим и не слышащим вокруг. На левых поворотах ее плотно прижимало ко мне, на правых — к дверце машины, но она даже не вынимала из карманов рук, чтобы опереться о сиденье. Я смотрел на ее лицо, по которому пробегало все разноцветье вечерней Москвы, и почему-то вспомнил салюты.
Не те салюты, которые теперь застают меня в праздничных компаниях, когда лениво приглушают телевизор, лениво натыкают па вилку грибок и с грибком и стопочкой подходят к занавеске, чтобы пару раз взглянуть на букеты, расцветающие в черном небе» Эти салюты для меня как бы и не салюты, а так, фейерверк.
Вот тогда, во время войны, — это были салюты. Мы жили на Пушкинской, в доме, где сначала был пивбар и кинотеатр «Новости дня», потом диетическая столовая и аптека, а сейчас зеленый газон, а дома и вовсе нет. Мы, мальчишки, знали, на каких крышах расставлены ракетницы, мы рассчитывали силу ветра и место падения горячих пыжей, потому что охотиться за ними было делом чести.
Еще бы! Ведь ходили слухи, что на одном мальчишке от падающего с неба горячего гостинца загорелась одежда и его якобы спасла только случайно оказавшаяся рядом поливочная машина.
О, эта детская страсть к преувеличениям, эта безоглядная тяга к невероятному! Все должно было быть «самое-самое». Я помню, как серьезно и долго, со всевозможными схоластическими ухищрениями и тонкостями дебатировался вопрос: что будет, если самый мощный танк на самой большой скорости врежется в самое толстое, самое высокое и вообще самое-самое дерево. В какой-нибудь вековой дуб, например. Необходимо было, чтобы все известные нам явления были доведены до своего пика, своего максимума и в таком предельном виде персонифицированы в одном-единственном герое. Это и порождало истории о шофере-силаче, который, чтобы починить свой грузовик, кладет его набок; или о футболисте, который выходит на игру с черным бантом на правой ноге. Бить правой ногой ему-де запрещено — с правой убивает.
За всеми этими историями скрывался наш невероятный и волнующий, как открытое море, мир, который почти не соприкасался со скудностью, нервностью и плохо скрытыми слезами реального бытия. А несколько раз в году наш таинственный и захватывающий мир давал нам веское, неоспоримое свидетельство своего существования. Это были дни, когда мы из черных и холодных подворотен и переулков выбегали навстречу салюту. Выбегали из голода, слабости, страха — навстречу свету, чистоте, будущему.
Ее глаза напряженно смотрели вперед, но я четко знал, что она сейчас ничего не видит. Ничего, кроме цветных пятен, мчащихся мимо. О чем она думала? Наверное, ни о чем. Может быть, впитывала в себя счастье, которое — вряд ли-она могла об этом не догадываться — было слишком безоглядным, слишком ярким. Наверное, когда-то давно она уже проверила теорию равновесия и сейчас не хотела даже думать о том, что ждет ее позже. Через месяц, через год… Это приходит и уходит. И каждый раз, когда это приходит, нам не верится, нам до последней минуты не верится, что это может уйти. И мы сами часто делаем все, что можно, и даже более того, чтобы это ушло.
Машина остановилась, и шофер, включив свет в салоне, крутанул счетчик. Мы были в глухой замоскворецкой части Москвы. Мы были на месте. На четвертом этаже, два окна отподъезда слева, свет горел.
Давид Иоселиани — лысый, коротконогий, с могучим торсом и хитрыми глазами — встретил нас приветливо и деловито. То, что я пришел не один, его не удивило и не озадачило. После того как, пожав протянутую ему Лидой руку, он назвал свое имя, хозяин квартиры не обращал уже на мою спутницу ни малейшего внимания. Меня же он взял под руку и, отведя в сторону, сказал:
— А, так это вы меморандум по Курилово задумали? Ну что ж, посмотрим, что у вас получится. Мне о вас Цейтлин сказал. («При чем здесь Цейтлин?» — подумал я, но промолчал.) Статью мою читали? В 66-м году в сборнике работ аспирантов МЭИ?
— Нет, — сказал я. — Мне только сегодня сообщили об этой работе.
— И не читайте. Устарело. Подходы, знаете ли, одни. А вам что же подходить? Вам дело делать нужно. Так, что ли?
— Примерно так.
— Ну вот, примерно. Значит, я вам сразу скажу: проблему эту я вижу и давно вокруг нее хожу. Но чего-то все не хватает. А чего, неясно. Понятно?
— Да. Только я не знаю, что есть у вас, а мне так кажется, что не хватает всего.
— Ну всего не всего, а вот самого главного нет. Это верно, самого главного нет.
И Иоселиани в двух словах рассказал мне, что же это за главное, чего у него нет. Для этого ему, конечно, сначала пришлось рассказать, что у него есть. Оказалось, что у него есть на удивление много. Кое-что в 1968–1969 годах было опубликовано в сборниках ДСПЛ (для служебного пользования), но основное было у него под рукой. В прямом и переносном смысле. Материала было уже на целую книгу, но он давно не публиковал даже статей. Считал, что без ядра все его частные работы немногого стоят. Носят слишком частный, никому не интересный и не понятный характер.
Я бы так не сказал, но это было, конечно, его дело. Он шел тем же путем, что и я. То есть он уже шел по нему несколько лет, по пути, который мне только начал видеться.
Общая теория систем математического обеспечения! Иоселиани не говорил этих слов, но то, что он делал, для меня называлось именно так. Более того, на пухлой папке, лежащей у него под локтем, я прочел совсем другое: «Формальные параметры систем обработки экономической информации».
Но разве дело было в названиях? Каждый из нас наконец мог говорить на своем индивидуальном жаргоне, лишь бы думали одно и то же и понимали друг друга.
Иоселиани сделал многое из того, на что я немедленно натыкался при желании серьезно сравнить четыре системы. Он шел с двух сторон: с накопления фактического материала и с разработки теории. Теория в данном случае, как в американских работах по искусственному интеллекту, состояла из ряда сложных, анализирующих программ.
Фактического материала он наработал более чем достаточно. В частности, он провел детальнейшее, по десятку параметров сравнение шестнадцати (именно так — шестнадцати) программ сортировки, взятых им из известных в литературе наших, американских и японских систем обработки экономической информации. В ходе сравнения Иоселиани вводил ряд важных, полезных для дальнейшего понятий.
А среди программ теоретического характера у него на подходе была программа, позволяющая по тексту другой программы высчитывать время ее работы.
Я сказал Иоселиани, что, по-моему, это очень важная программа, и спросил его, скоро ли он надеется ее пустить.
Иоселиани ответил, что скоро — вряд ли. Программа составлена в кодах «Севера-3», а как выяснилось, кроме самых простых случаев, памяти этой машины для такой программы не хватает. Надо или переписывать ее в кодах «БЭСМ-6», или ждать, когда пойдут «Урал-4». Говорят, что у четверок будет программная совместимость с третьими. Но они пойдут не раньше чем через год.
И все время, пока он развязывал и завязывал свои папки, вытаскивал пачки исписанных бланков для программирования, показывал сложные, невероятно запутанные схемы АСУ, — все это время Давид Иоселиани ворчал и жаловался, что нет, мол, главного, нет модели, ядра, а без этого все рассыпается на ряд незначительных частностей.
К середине разговора я начал уже более отчетливо понимать, в чем причина его жалобных причитаний. Не хватало модели общего процесса функционирования АСУ, Вернее, функционирования матобеспечения АСУ.
Лида сидела в углу дивана около этажерки с книгами и рассматривала журнал, который она взяла с подставки торшера. Иоселиани рассказывал мне о своих работах и жаловался на отсутствие общей модели, жаловался и рассказывал.
Но в это установившееся, стабильное течение вечера, как ручей из-под камня, как далекое, медленно нарастающее осиное жужжашсие, подкрадывалась острая, сосущая боль, подкрадывалось ощущение. Наконец оно выбрало момент, бросилось на сердце и ужалило… Я уже не слышал Иоселиани и почти не видел перед собой ничего. В памяти осталась только Лида, которая, беззвучно шевеля губами, что-то говорила нам обоим.
Я прислушался к сердцу: острота первого удара прошла, но теперь оно стало биться все чаще и чаще. Пока не застучало в висках и не опалило щеки.
Тогда я обхватил голову руками и стал лихорадочно проверять свою догадку; сходится или не сходится. Не сходится? Нет, кажется, все-таки сходилось. Общая модель матобеспечения АСУ… Так ведь это же моя программа моделирования пакетного режима. Только вместо пакета задач на входе надо навешивать пакет программ, отягощенных разной лабудой, вроде графика, минимального объема информации и тому подобного. Далее: программа у меня универсальная — недаром я с ней столько вожусь. Стало быть, количество любых переменных, входящих в модель, произвольно. Кроме того, сами переменные могут быть сколь угодно сложными по структуре, то есть в их внутренности я могу запихать все, что угодно. А в данном случае все, что запихивают в свои программы авторы той или иной системы. Разные графики, приоритеты, ограничения на память, время ит. п.
Я хоть и не Фантомас, но в мыслях явно разбушевался. И, может быть, поэтому не придал большого значения странному тону, которым Иоселиани вот уже три-четыре минуты говорил с кем-то по телефону.
Наконец я заметил, что Лида подает мне отчаянные сигналы, пытаясь привлечь внимание к Иоселиани. Я взглянул на него и поразилюя той перемене, которая произошла с ним за несколько минут. Из увлеченного, уверенного в себе человека он вдруг превратился в провинившегося мальчика. Перебрасывая трубку, как горячую печеную картошку, из руки в руку, Иоселиани морщился, хмыкал, удивленно вскидывал брови. Но разговор уже подходил к концу. Не успел я как следует удивиться, как он уже закончился совсем.
Дальше вышло еще удивительнее. Давид Иоселиани заходил по комнате и стал говорить нечто несусветное. Сначала я думал, что не понимаю его речей из-за невнимательности. Но, взглянув на Лиду, я понял, что дело не в этом. Она тоже ничего не понимала. Не понимала, вернее, причины, так резко изменившей поведение Иоселиани. Но смысл, внешнюю, так сказать, сторону этого поведения, она схватила раньше меня. По крайней мере, пока я еще вслушивался в его бормотанье, всматривался в его покрасневшее, надувшееся лицо, в то, как ему явно неприятно было произносить свой бессвязный монолог, Лида уже аккуратно положила журнал на прежнее место, аккуратно поднялась с дивана, подошла к двери и, аккуратно открыв ее, вопросительно оглянулась на меня.
Тут только я уловил, что мы должны уходить. Что нас просто-таки просят об этом. Но инерция творческого общения была столь велика, что, уже одевшись, в прихожей я попросил Иоселиани дать мне с собой для проработки некоторые его материалы.
— Нет, я не могу вам их дать. Они у меня все в одном экземпляре и все мне нужны, — сказал Иоселиани. Потом, видно, сообразив, что машинистки не печатают ничего в одном экземпляре, он добавил: — Я тут, знаете ли, давал читать. Просили… А потом теряют. Вот видите, ничего и не осталось. Последние экземпляры остались.
Это прозвучало уже вроде «ходят тут всякие, а потом ложки пропадают». Я неловко простился с Давидом Иоселиани и, взяв Лиду под руку, покинул вместе с ней его квартиру.
Когда мы, поймав такси, ехали обратно в центр к Лидиному дому, я некоторое время колебался относительно темы для размышления: то ли еще и еще раз обдумывать догадку о блестящем применении моделирующей программы, то ли попытаться осмыслить ни с чем не сообразное поведение Иоселиани. Результат столкновения этих двух желаний былнеожиданным: я внезапно утратил интерес ко всему, кроме Лиды, решил все, кроме Лиды, отложить на потом.
Все остальное не было скоропортящимся продуктом, и его можно было отложить на потом. Тем более что умственная лихорадка, охватившая меня, когда я понял истинный смысл моделирующей программы, значительно поутихла. Я вообще сторонник чистых состояний. Несмешанных. А выходка Иоселиани, чей-то звонок (чей?), послуживший ее причиной, явились наложением, которое нужно было отставить, отдумать в сторону с тем, чтобы чистое интеллектуальное переживание снова проявилось в рамке собранности.
Но Лида, кажется, еще не отошла полностью от перипетий визита.
— Гена, — сказала она мне, — а ты знаешь, что в наше время ничего не происходит?
— То есть? — До ее дома я решил ограничиться ролью подыгрывающего. Я просто любовался ею и ни о чем не хотел думать.
— То есть в буквальном смысле, — продолжала Лида. — Что-то происходит — это когда что-то выбиваегся из общего ряда, случается раньше, позже или вообще как-то не так, как этого ожидали. Это насилие над рутиной. А сейчас все идет своим чередом. Даже разводы… Даже открытия… Или, знаешь, мне кажется, и стихи пишутся сейчас своим чередом.
— И что же? Ваша финальная мысль?
— А вот вокруг тебя что-то происходит, по-моему.
— И как же это понимать?
— Ты знаешь, мне кажется, да я тебе только что это говорила, что событие, истинное событие, понимаешь, ускорение среднего темпа жизни — это в общем-то неестественно.
— Негэнтропия.
— Это неестественно, да, это пришпоривание какое-то. Но ведь для этого нужна энергия. Получается, что события происходят, когда кем-то затрачивается энергия.
Нужно, чтобы был кто-то, кто может позволить себе такую роскошь.
— О, если ты обо мне, то я вовсе не энергичен. Вокруг меня полно людей, которые могут подсуетиться куда эффектнее.
— Я говорю не о показухе. Это только я называю энергией, а в общем-то это нечто интегральное, это какая-то внутренняя тяжесть личности, которая создает вокруг себя водоворот. Какая-то воронкообразность, что ли, не знаю, как объяснить.
— Но тот, кто в эпицентре воронки — ниже всех.
— Да, как тяжелый камень.
— А если камень не хочет быть тяжелым?
— Камень не выбирает своего веса.
К институту я подошел в 3.15 утра. Огни в вестибюле были потушены, и двери закрыты изнутри. Достучаться до подсознания спящих охранников было делом нелегким, но нужным.
Наконец я прошел в машинный зал, разбудил «дневного» человека Гришу Ковальчука и спросил, на какую машину можно ставить мои ленты. Гриша попросил подождать. На сто девятой шел счет, но минут через десять он должен был кончиться. Я подождал, счет кончился, Гриша записал адрес остановки, помог мне поставить мои ленты и снова нырнул за ЛПМы, где стояла заветная коечка. И снова, глядя ему вслед, я не мог не удивиться: валяется человек на койке, а стрелки на брюках вроде бы этого не замечают. Как говорится, меняются, но в лучшую сторону. Колдовство, да и только.
Хоть я работал на машине с половины четвертого, но не спал-то я всю ночь. Поэтому, когда кончилась ночная смена, я решил идти домой отсыпаться. Я столько переработал на прошлой и позапрошлой неделе, что пропущенные полночи казались даже меньше лыка, которое, как известно, можно ставить в строку. Да и кто узнает, во сколько я вышел на машину? В конце концов, я мог в это время подготавливать информацию.
Я прихватил с собой несколько томов СОМа, зашел к Постникову, узнал, что сегодня гостей из городов Союза не ожидается, и отплыл в сторону моря, что в переводе с внутриотдельского на литературный язык означает поехал домой.
Дома я с большим удовольствием обнаружил невесть как и от каких событий уцелевшую бутылку пива, выпил ее, позвонил Вите Лаврентьеву, чтобы он зашел на переговоры к Стриженову, достал из почтового ящика свежие газеты и лег, обложившись СОМом и последними известиями.
Через полтора часа я заснул сном праведника.
Я проснулся в шесть вечера и первым движением, как ребенок к соске, потянулся к телефону, стоящему на полу около дивана.
— Милый, что случилось? — спросила Лида. — Я проснулась среди ночи, а тебя нет. Я уж подумала, что мне все это приснилось.
— И как же ты установила истину?
— Не скажу.
— Скажи.
— Не скажу. Лучше ты окажи, к какой это ты девушке побежал среди ночи? Надеюсь, она сейчас еще рядом
с тобой?
— К сожалению, Лидочка, она не со мной. К тому же на нее большой спрос. Даже несмотря на то, что у нее весьма странное имя: «Север-3».
— Ты был на работе, да?
— Угу.
— А почему? Ты же ведь днем работал… У тебя что-нибудь не ладится?
Этот вопрос снова напомнил мне армейское время. Жена (тогда я был еще женат) почти каждую субботу приезжала ко мне в военный городок. Когда она сидела на КПП и ждала,чтобы меня вызвали на свидание, я чаще всего шуровал в каком-нибудь наряде. Если я был в карауле, то свидание, естественно, состояться не могло, жена оставляла у дежурного по КПП передачу для меня и уезжала обратно в Москву. Но с дневальства иди с кухни я, как правило, вырывался. И она припадала к моей пропахшей борщами и мытьем полов гимнастерке и, кося глазами, не смотрит ли кто в нашу сторону, целовала меня где-то за ухом, в шею. Потом, немного испуганно взглядывая на меня повлажневшими глазами (так ли она поступает, как положено, как надо поступать здесь,в комнате при КПП), она разворачивала целлофановые пакеты, где, сверхаккуратно обернутые и разложенные (я узнавал методическую манеру мамы), лежали бутерброды с ветчиной, бутылки с томатным соком, тюбики со сгущенкой и — главная ценность — газеты, свежие номера литературных журналов.
И пока все это разворачивалось, просматривалось, а часть прямо тут же съедалась, жена, гладя мои руки, говорила:
— И что это ты все в наряде да в наряде? Ты, наверное, все со старшиной споришь, вот он тебе и дает наряды вне очереди.
Наряды вне очереди! Вот самое суровое, что могло произойти со мной в армии, по мнению жены, мамы и прочих домочадцев. Моя служба, вероятно, рисовалась им цветной лентой о приключениях Максима Перепелицы. Что бы они подумали, если бы узнали, что самое суровое армейское наказание — наряд вне очереди — не был применен ко мне ни разу? Разумеется, чего не бывает в жизни: и со старшиной отношения не всегда были идиллическими; и комроты, старлей Рыженков, не всегда был в восторге от «неисправимо гражданского» (цитата из Рыженкова) солдата; и помвзвода сжимал кулаки и, закатывая глаза, кричал перед строем, что моим подворотничком лично он не стал бы чистить себе и сапоги. Чего не бывает в жизни?
А вот нарядов вне очереди я не получал. Не получал по той простой причине, что на внеочередные наряды просто-напросто не оставалось времени: 13–15 нарядов в месяц — вот вполне очередной, вполне законный паек, который я получал. Ни больше и ни меньше. Не меньше, но и… не больше.
Больше было нельзя, потому что после наряда полагалась ночь отдыха. Наряд дается через сутки — железный армейский закон. Так что мне, и Вите Лаврентьеву, и остальным было как-то все равно, как называются наряды, в которые мы ходили: очередные или внеочередные.
Я пытался рассказывать это жене, она ахала, огорчалась, но на прощание все-таки советовала быть дисциплинированней и собранней. Тогда, может, в следующий раз меня ке поставят в субботу на наряд.
И ведь действительно иногда не ставили. Жена была в восторге. Я тоже. И мы уходили гулять в лес, который начинался сразу же за военным городком.
А сейчас Лида — считает, что если я работал днем, а потом еще вышел на машину в ночь, то это не иначе, как по причине какого-то «агромадного» прорыва. А это просто такие фрагменты, такие «избранные места» в жизни, когда никакой прорыв, никакой аврал просто невозможны. Для них просто не остается места, потому что неотложными, «очередными» делами забита до отказа обойма суток.
Впрочем, судя по некоторым невольным намекам, Лида тоже не избежала таких «избранных мест».
11. Витя Лаврентьев
Я не знаю, чего этим людям все надо, Генке особенно. Ну а у Комолова, конечно, тоже сдвиг по фазе. Ну пришли мы с Гонкой из армии, наладилось у него с работой. Резвее даже пошло, чем я ожидал. Программирует-то он нормально, не хуже, чем Акимов. Правда, и не лучше. Но, опять-таки, и диплом не совсем тот, так что на ходу ему пришлось врубаться, да Акимов и начал чуть не на пять лет раньше. А как сейчас обернулось? Где тот и где этот? Как Геныч вылез за три сезона всего! Ну я в это не вникаю. Попер н попер. В теории, говорит, силен. Матлогику волокет, будь здрав. В общем, чан варит. Ну и добре. Да и в струю, наверное, попал, ну и пошел по должностям, как семечки щелкать. Добре, добре. Если бы кто другой, не сказал бы так, подумал бы еще. Уж больно быстро. Ну, тут-то все путем. Все так. Это ж Лександрыч, не шантрапа какая-нибудь. Не локтями пареньработает, а чаном собственным. Ну и все, значит. Нам-то что? Живи себе на здоровье, расти над собой на страх врагам, на радость маме. Сделал дело — гуляй по себестоимости. Никто слова не скажет. Я его еще в армии просветил — нет у него никаких темных пятен. Н думать-то об этом — пустое. Когда в самое первое, а значит, в самое лихое с непривычки время в карантине, когда все по углам жмутся, по тумбочкам своим шурхают, как мыши, а он, только что из наряда, на парах, на втором ярусе в белых кальсонах, широченных, как шаровары, «Красотки кабаре» для всей казармы отплясывает — такого Геныча чего просвечивать. Спорить он, правда любил всегда замысловато. Закидонисто аже. Но не по-пустому, не пустобрех. Тоже ведь всегда или для интереса или для смеха. А не по-пустому.
Ну ладно, и привел он меня к своему лучшему другу, к Комолову. Опять же, зачем привел? Вроде бы все ясно, раз тот лучший друг, ну и я после армии не последний человек для Геныча стал. Хорошо. И вот трое нас. Казалось бы, чего даже и лучше. Трое, так что для мужиков вроде бы и цифра сама что-то подсказывает… Н-да, в общем-то, для меня на данном этапе эта цифра вроде бы и не цифра. Нет такой, и шабаш! Ладно. Заметано.
В общем, с одной стороны Гена, который нам «Красотки кабаре» отплясывал и которого и просвечивать не надо, с другой стороны Комолов, парень тоже, надо сказать… Этотдаже покрепче Гены, этот… Словом, я таких признаю: наговорить может с ходу с три короба, и все крепко, не понаслышке, а спокойный, не лезет, не перебивает, в общем, не карабкается на скамейку, чтобы речь толкнуть. У Геныча, кстати, это немного есть. Ну не в этом дело, ладно.
Ну и я. А я, тоже дело известное, — Витя Лаврентьев. О программировании говорить не буду, об этом другие и так много треплют, ну а в общем, что ж, когда надо, я — за стресс, когда надо — за прогресс. Насчет стресса, правда, увлекался иногда маленько, то есть, точнее говоря, здорово, а уж если официально выражаться, то «систематическии в больших дозах». Но, как говорится, все не со зла, все по глупости. В общем-то, сам на себя шишки скидываю, сам и разгребаю. Ну а насчет прогресса — это опять-таки, пожалуйста. Не хуже других, то есть опять-таки Гены с Комоловым, «могём». Тонкостей я особо не любитель, ну а если задачка из анализа или начерталки поглуше или даже просто идейка какая закидонистая, — только чтоб четко, без вывертов и словес двойных, — тут почему бы и нет? Я и на олимпиадах участвовал… Ну что об этом?
Так что, с одной стороны и с другой стороны… А в общем, в том-то и дело, что тут стороны какие-то чувствуются. Друзья-то друзья (а как же иначе?), а какое-то между нами напряжение. Замкнуты вроде накоротко, во так им надо, чтобы не совсем напрямую, когда ток идет, а искры нет. А если уж с шахматами сравнивать, то я для них получаюсь вроде как доска, на которой они фигурки свои выстраивают. Один скажет удачное, только присоединишься к нему, а он тут же тебя и осаживает: мне, мол, большинства не надо, я вроде того, что идею только доказываю, а не для того, чтобы над другими верх брать или вообще что-нибудь доказывать.
Чудак, да и только. Ну при чем здесь большинство, при чем здесь доказывать? Ну а другой сразу усмехается при этом, бормочет что-то такое или просто усмехается, но так,что и без слов ясно, что, мол, знаем мы вас не первый раз. Ну и начинается тут перепалка. И все вокруг того, что, мол, нельзя угнетать друтого, и как нечестно маскировать такое угнетение, и какие дьявольские ухищрения для такой маскировки могут предприниматься, и так до бесконечности. И уже они и меня и самую идею, которую-де только и дослеживают, и все на свете, похоже, забывают. Спросишь Комолова, например, напрямки: «Ну при чем здесь угнетение, когда я сам, понимаешь, сам вижу, что Генка здесь правильно говорит?» А он в ответ: «А в том-то и дело, что он слишком ловко тебе это преподносит. Упаковкой тебя соблазняет, уздечку на мозг накидывает». Ну, тут только руками и разведешь: выходит, чтобы никого не насиловать и уздечку не накидывать, надо просто аля-улю сплошное нести, так, что ли?
И усложняют чего-то ребятишки, усложняют и вроде бы и отказаться от этого не могут. То как бы и нормально вое идет — тут тебе и шахматишки, и диски всегда очень приличные (у Комолова), то сам Комолов анекдотец о древних греках загнет — словом, все как в лучших домах. Ну а я чувствую: на меня ведь все эти фигурки ставятся. Как будто не поделили они чего, а что именно, н сами не поймут. Только на меня где сядешь, туда примерно и доедешь. Пока они с мурой своей не выступают, ну что ж, и все вери гуд и даже о'кэй. Вы как люди, ну и мы как человеки. А вижу, что не в ту степь погнали, так я наладился на это время по телефону душеспасительные беседы проводить. Специально выбираю из записной книжки какую-нибудь из самых нелепых (по обстоятельствам знакомства) и уж очень давнишних, чтобы можно было не напрягать извилины.
Иногда удается переключить ребят на себя.
Ну а уж если напарники в клинч вошли, это уже все, гаси свет. Любой телефон перекричат. И было б о чем!
В основном это — хлебом не корми — дай вволю наговориться, кто из них кого угнетает и кто более свое угнетательство под невинность и незаинтересованность прячет. Видно, что они в этом и не первый год уже упражняются. Поднаторели здорово, собаки. Ну иногда и посущественнее что приоткрывается. В последний раз Гена, уже почти перед уходом, вышел в прихожую позвонить кому-то. Комолов начал со мной о работе, как, мол, и что. Ну я ему, естественно, все в порядке, мол, старик, машина вертится, а мы вокруг нее. И вообще ничего плохого, кроме хорошего, на горизонте, мол, не наблюдается. Тогда он опрашивает: а как у Гены? Ну я ему опять все в том же духе. А он мне: «Это я к тому, что у него там с каким-то Телешовым какие-то вроде нелады». А ко мне этот Телешов как раз накануне заходил. Я Коле вкратце рассказал. Да и дело было короткое. Поймал меня в коридоре этот их Бурый (Телешов то есть) и туда-сюда, я, мод, слышал, вы друг Генин. Я ему популярно так советую ближе к делу. Он и попер: «Я слышал, у вас в отделе Стриженова должность начальника лаборатории вакантна?» Я: «Угу», — и слушаю дальше. «Я, мол, слышал, что Стриженов с Геннадием Александровичем в хороших отношениях?» Я все слушаю и не понимаю, к чему это он. Ну он и закругляет: «Может, ему эту должность попытаться занять? Работа у вас интересная. Стриженов, конечно, такого парняс руками с ногами, в дирекции, правда, с утверждением могут задержать. Ну, главное, перейти, а там через полгодика, глядишь, и утвердят. Наш отдел, то есть начальник отдела Борисов и я как непосредственный начальник Геннадия Александровича не возражаем. Мы ж понимаем, все-таки для Гены у вас и перспективы получше, и с другом на пару работать повеселее».
«Представляешь, как закруглил, гад? И о дружбе не забыл!» — Это я уже Комолову. А Ко молов мне: «А чего же гад? Очень даже неплохое предложение для Генки». Я ему объясняю: «Хорошее или плохое, это не наше с тобой дело. Ты бы только взглянул на Телешова и — будь спок — вопросов не имел бы». Тут Коля как-то остекленел, и не только глазами, но и голосом, что-ли Да так, остекленевши, и говорит: «Ну и какая разница?» Я объяснить пытаюсь: «Да ты чего, не понимаешь, что ли? Ведь это подлость и с предложением его, и со всем прочим». А Комолов мне скороговоркой (слышал через открытую дверь, что Гена разговор телефонным уже заканчивает): «Ты не прав, Витя, ты в корне не прав. Виктуар. И придаешь значение не тому, чему нужно. По-моему, ты должен поговорить с Генкой об этом. Где рыба, а где человеки ищут, — сам понимаешь». Я даже опешил, не знаю, что и сказать, как объяснить-то, хотя для меня дело ясное. Говорю: «Да он и слушать не будет. Он там у себя какую-то программу добивает». — «А ты уговори, — говорит Комолов обычным уже своим голосом. Отошел уже от остекленения. — Ты же ему друг, наконец. Почему не расстараться, Виктуар, ели дельце стоящее?» Я тут просто взбеленился: «Да как же ты не понимаешь, — просто кричу на него, — что не может тут быть никакого стоящего дельца, если его такой тип предлагает? Ведь это ж как божий день».
Ну он еще пару раз меня Виктуаром назвал, поулыбался блуждающей какой-то улыбочкой, еще поудивлялся, почему же не сделать другу добро, если есть возможность, на том я кончилось.
И только когда я уже шел домой, докопался до того, что удивило по-настоящему. Ну ладно, пускай Комолов не знает того, что если такой, как Телешов, что предлагает, то все, амба, как раз этого-то и не надо. Наконец, Коля Телешова не знает, а мало ли что я скажу, кого я как угодно могу обозвать. У меня в случае чего не заржавеет. Пусть и по делу, да не всякий на веру брать обязан. Доказывать надо. Ну, ладно, это я еще понимаю. А вот неприятно мне стало, и здорово неприятно, как он вначале и потом еще раз продружбу сразу что-то стал лопотать. Мол, я нехристь, и меня, туземца этакого, учить надо, что другу добро полагается делать. И как-то у него это получилось, прямо как у самого Телешова.
А насчет друга, так если это Геныч, то будь спокоен, не надо к нему ни с каким добром и вообще ни с каким товаром лезть. Он сам кому хочешь и добро, и все, что тебе положено, отгрузят. Доходило до меня что-то такое, что у них в отделе какую-то тень на какой-то плетень разные деятели наводят. Ну, особо и здесь, думаю, нечего влезать. Генка, если надо, прядет н скажет. К кому же и приходить, если не ко мне. А нет, то и сам перебьется. Он мужик двужильный, даром что профилем тонок. А вот в этом его замыкании с Комолювым, тут он, пожалуй, послабей. Комолов поспособней и срезает на поворотах половчее, не так видно, когда серчает. Да что говорить, одних языков парень знает с десятом, наверное. Ну а мы с Генной — инженерии. Известным, в общем-то, образом. Хоть и не из последних у себя, не на подхвате, конечно. Я Комолову так однажды я сказал (я вообще устаю иногда от этих бесконечных споров о том, как надо спорить): «Микола, — говорю, — ты чего всей своей ученостью трясешь, ты же Генку и половинкой сразить можешь. Давай-ка блиц сгоняем, тут тебе на твоих фолиантах не уехать». А он сначала заулыбался, разрумянился аж, ну а потом улыбка-то у него на нет сошла. Не поверил, значит. Он вообще на веру ничего не берет, доказательства любит. Ну, ну, пускай доказывает. Непонятно только, как они за двадцать лет, что друг друга знают, чего-то еще не доказать ухитрились.
12. Геннадий Александрович
Лида сказала, что сегодня вечером мы не сможем увидеться. Я огорчился, и она оказала, что очень рада, что меня это огорчает, и в заключение разговора мы послали друг другу электромагнитные поцелуи.
После этого я встал, побрился, съел одиноко мерзнувшую в холодильнике сосиску и только тогда ощутил настоящий аппетит. После того как был прибрав диван, надета белая рубашка с галстуком и костюмом, а часы доказывали 6.40, мысль о еде превратилась в навязчивую идею.
И тут я вспомнил, что еще несколько дней назад я договорился с Комоловым сегодня вечером зайти в нему. Уговор дороже денег, тем более что у Комолова их всегда можно перехватить. И к тому же моя экипировка, хоть и произведенная машинально, оказывалась теперь к месту.
Я позвонил Лаврентьеву. Подошла, конечно, Оля — его сестра, первокурсница МИНХа — плехановского института народного хозяйства. Когда я был у Лаврентьевых, я сам наблюдал одну удивительную Олину способность. В каком бы месте квартиры она не находилась, стоило раздаться телефонному звонку — чарез несколько секунд она уже держала трубку в руках. Но на этот раз опережать Оле было некого. Я попросил Олю передать Вите, чтобы он зашел к Комолову, и сказал, что иду туда сам. Потом я спросил:
— Оля, сколько у вас учиться сейчас надо, в МИНХе?
— На дневном — пять с половиной, на вечернем — шесть, — как всегда, скрупулезно точно ответила она,
— Оля, а что ты там изучаешь?
— Мой факультет называется «Экономическая кибернетика».
— Оленька, так это прямо по моей специальности. Слушай, как ты думаешь, когда ты его закончишь, ты больше будешь знать или меньше, чем сейчас?
— Слушай, Геннадий, кончай трепаться. Мне некогда. Не все же такие бездельники, как ты с моим братцем.
Оля была нрава. Если рассматривать дело формально-буквально, то, конечно, не все были такими бездельниками, как мы с Витей. Это уж что верно, то верно. Среди бездельников всегда наблюдалось значительное разнообразие.
Я не стал посвящать Олю в глубины своих мыслей. Я просто оказал ей, что если она к концу пяти с половиной или шестилетнего срока не забудет, чему равна первая производная от х2, а также не выйдет замуж за директора ЦУМа или автора оперетты «Люби меня, как я тебя», то для руководства нашего НИИ будет большой честью видеть ее среди наших орлов-программистов. Оля ответила, что через пять лет программирование выйдет из моды (я аж вздрогнул. Сказано ибо: уста младенца истину глаголят), на что я ответил, что хорошенькие программистки — никогда. На этом мы, — к обоюдному удовольствию, беседу закончили.
Я вышел из дома и пешком, вдоль да по бульвару, эх, да по Цветному, в прогулочном темпе направился к Коле Комолову. Для придания себе пущего сходства с пароходом, угрюмо разрезающим гладь вод, я кинул в угол рта сигарету «Плиска» (двадцать копеек, а длина такая же, как у «Лайки» за двадцать четыре) и поднял воротник.
Я шел по бульвару, по короткому бульвару, которому не было конца. Мимо старого цирка, внутри которого бродили когда-то огромные задумчивые слоны и печальные смешные клоуны, по уходящей с площади вверх Неглинной. Я иду дорогой, которая вдруг, дав кругаля в добрых два десятка лет, вывела или вынесла меня в будущее.
Я иду — я все тот же, маленький, постаревший мальчик, а вокруг будущее.
И спешат мимо тренированные юноши, деловито поджавшие или деловито оттопырившие — что одно и то же — губы. Родные братья «дневного человека» Гриши Ковальчука. Их выдает безупречная, не поддающаяся никаким погодным или житейским осложнениям, прямая и неуклонная, как биография в их анкетах, стрелка на брюках.
Впрочем, она выдает их только мне. А я молчу. А братьям «во стрелке» плевать, что думает о них человек, если он молчит. Наверное, если б я и сказал что-нибудь, они все равно меня не услышали бы. Так быстро и отрешенно от этого мерзкого, почти ненавистного для них созерцательства, пробегают они мимо меня.
Люди, оседлавшие время… В двадцать лет подобное кажется многим.
Было ли мне двадцать лет? Да, и даже десять, и пять. И сейчас я увижу умненького мальчика с бантом, Колю Комолова, который удостоверит мне все это. Он подтвердит мое присутствие на этой картине, на этом пейзаже под названием «Цветной бульвар».
С этим все будет в порядке. Об этом можно и не думать. Можно пока напевать песенку Новеллы Матвеевой «о капитанах, братьях-капитанах».
Нам не к лицу,
нам не пристали даты,
Мы просто были где-то и когда то.
Но если мы от цели отступались,
Мы не были нигде и никогда.
Страницы: 1 2 3 4 5 [ 6 ] 7 8 9 10 11 12 13
|
|