— Каким образом?
— Отмените эдикт.
— И бросить в распростертые объятия моих врагов два миллиона лучших ремесленников и храбрейших слуг Франции? Нет, нет, отец мой, надеюсь, я достаточно ревностно отношусь к нашей матери-церкви, но есть и некоторая доля правды в словах де Фронтенака о зле, происходящем в результате смешения дел сего мира с интересами мира дальнего. Что скажете вы, Лувуа?
— При всем моем почтении к церкви, ваше величество, не смею умолчать, что, верно, сам дьявол наградил этих людей изумительным умением и ловкостью, благодаря чему они — лучшие работники и купцы королевства вашего величества. Не знаю, чем мы будем пополнять казну, потеряй мы таких исправных плательщиков податей. Уже и так многие из них покинули отечество, а с отъездом прекратились и их дела. Если же они все оставят страну, то для нас это будет хуже проигранной войны.
— Но, — заметил Боссюэт, — как только известие распространится по Франции, что такова воля короля, ваше величество может быть уверенным, что даже худшие из ваших подданных, питая любовь к вам, поторопятся войти в лоно святой церкви. Но пока существует эдикт, им будет казаться, что король равнодушно относится к этому вопросу, и они могут пребывать в своем заблуждении.
Король покачал головой.
— Это упрямые люди, — возразил он.
— Если бы французские епископы принесли в дар государству сокровища своих епархий, — заметил Лувуа, лукаво взглянув на Боссюэта, — то мы смогли бы, вероятно, существовать и без налогов, получаемых с гугенотов.
— Все, чем располагает церковь, к услугам короля, — коротко ответил Боссюэт.
— Королевство со всем находящимся в нем принадлежит мне, — заметил Людовик, когда они вошли в большую залу, где двор собирался после обедни, — но надеюсь, что мне еще нескоро придется потребовать от церкви ее богатства.
— Надеемся, сир! — вымолвили, словно эхо, духовные особы.
— Однако прекратим эти разговоры до совета. Где Мансар? Я хочу взглянуть на его проекты нового флигеля в Марли.
Король подошел к боковому столу и через мгновение углубился в свое любимое занятие: он с любопытством рассматривал грандиозные планы великого архитектора, осведомляясь о ходе постройки.
— Мне кажется, вашей милости удалось произвести некоторое впечатление на короля, — заметил Лашез, отведя Боссюэта в сторону.
— С вашей могущественной помощью, мой отец.
— О, можете быть уверены, я не упущу случая протолкнуть доброе дело.
— Если вы приметесь за него, этот вопрос можно считать решенным.
— Но есть одна особа, имеющая большее влияние, чем я.
— Фаворитка де Монтеспан?
— Нет, нет; ее время прошло. Это г-жа де Ментенон.
— Я слышал, что она набожна, так ли?
— Очень Но она недолюбливает мой орден. Ментенон — сульпицианка. Однако не исключена возможность общего пути к одной цели. Вот если бы вы поговорили с ней, ваше преподобие.
— От всего сердца.
— Докажите ей, какое богоугодное дело она совершила бы, способствуя изгнанию гугенотов.
— Я докажу.
— А в вознаграждение мы с нашей стороны поможем ей… — Он наклонился и шепнул что-то на ухо прелату.
— Как? Он на это неспособен!
— Но почему же? Ведь королева умерла.
— Вдова поэта Скаррона и…
— Она благородного происхождения. Их деды были когда-то очень дружны.
— Это невозможно!
— Я знаю его сердце и говорю, что очень даже возможно.
— Конечно, уж если кто-нибудь знает его сокровенное, то это вы, мой отец. Но подобная мысль не приходила мне в голову.
— Ну, так пусть заглянет теперь и застрянет там. Если она послужит церкви, церковь посодействует ей… Но король делает мне знак, и я должен поспешить к нему.
Тонкая темная фигура поспешно проскользнула среди толпы придворных, а великий епископ из Мо продолжал стоять, опустив низко голову, погруженный в раздумье.
К этому времени весь двор собрался в «ап оп», и громадная комната наполнилась шелковыми, бархатными и парчовыми нарядами дам, блеском драгоценных камней, дрожанием разрисованных вееров, колыханием перьев и эгретов. Серые, черные и коричневые одежды мужчин смягчали яркость красок. Раз король в темном, то и все должны быть в одеждах такого же цвета, и только синие мундиры офицеров да светлосерые гвардейских мушкетеров напоминали первые годы царствования, когда мужчины соперничали с женщинами в роскоши и блеске туалетов. Но если изменились моды на платья, то еще более изменились манеры. Ветреное легкомыслие и былые страсти, конечно, не могли исчезнуть вовсе, но поветрие было на серьезные лица и умные беседы. Теперь в высшем свете шли разговоры не о выигрыше в ландскнехте, не о последней комедии Мольера или новой опере Люлли, а о зле янсенизма, об изгнании Арно из Сорбонны, о дерзости Паскаля, об относительных достоинствах двух популярных проповедников — Бардалу и Массильона. Так под причудливо разрисованным потолком, по раскрашенному полу, окруженные бессмертными произведениями художников, заключенными в дорогие золоченые рамы, двигались вельможи и пышные дамы, стараясь подделаться под маленькую темную фигуру, силясь походить на того, кто сам настолько растерялся, что в настоящее время колебался в выборе между двумя женщинами, ведущими игру, в которой ставками было будущее Франции и его собственная судьба.
ГЛАВА V. ДЕТИ САТАНЫ
Старый гугенот, получив отказ короля, еще несколько минут стоял в растерянности. Игра сомнения, печали и гнева сменялась на его челе. С виду это был очень высокий, худой человек с суровым, бледным лицом, с большим лбом, мясистым носом и могучим подбородком. Он не носил парика, не пользовался пудрой, но природа сама обсыпала серебром его густые кудри, а тысячи морщинок вокруг глаз и уголков рта придавали его лицу особо серьезное выражение. Но, несмотря на пожилые годы, вспышка гнева, заставившая этого человека вскочить с колен при отрицательном ответе короля на его просьбу, пронизывающий, сердитый взгляд, кинутый им на царедворцев, проходивших мимо него с насмешливыми улыбками, перешептываниями и шуточками, указывали на то, что в нем сохранились и сила и дух молодости. Одет он был согласно своему положению просто, но хорошо: на нем был темно-коричневый кафтан из шерстяной материи, украшенный серебряными пуговицами, короткие брюки того же цвета, что и кафтан, белые шерстяные чулки, черные кожаные сапоги с широкими носами и большими стальными пряжками. В одной руке он держал низкую поярковую шляпу, отороченную золотым кантом, в другой — сверток бумаг, заключавших изложение его жалоб, которые он надеялся передать секретарю короля.
Но сомнения старого гугенота относительно того, как ему следует поступить дальше, разрешились весьма быстро. В то время на протестантов (хотя их пребывание во Франции и не было вполне запрещено) смотрели, как на людей, едва терпимых в королевстве и потому не защищенных законами от соотечественников-католиков. В продолжение двадцати лет гонения на них все усиливались, и за исключением разве что изгнания не было средств, которыми не пользовались бы против них официальные ханжи. Гугенотам чинили препятствия во всех делах: им воспрещалось занимать какие-либо общественные должности, их дома отдавались под постой для солдат, их жалобы в судах оставляли без рассмотрения, детей их поощряли к неповиновению. Всякий негодяй, желавший удовлетворить личную злобу или втереться в доверие своего ханжи-начальника, мог проделывать с любым гугенотом все, что ему вздумается, не страшась закона. Но, несмотря на чинимые притеснения, эти люди все же льнули к отталкивающей их стране, льнули, тая в глубине сердца горячую любовь к родной почве, предпочитая оскорбления и обиды здесь, на родине, любезному приему, который их ожидал за морем. Но на них уже надвигалась тень роковых дней, когда выбор, увы, не зависит от личных желаний.
Двое из королевских гвардейцев, рослые молодцы в синих мундирах, дежурившие в этой части дворца, были свидетелями безрезультатного ходатайства гугенота. Они подошли к нему и грубо прервали ход его мыслей.
— Ну, «молитвенник», — угрюмо проговорил один из них, — проваливай-ка отсюда!
— Нельзя считать тебя украшением королевского сада! — крикнул другой со страшной бранью. — Что за цаца, отворачивающая нос от религии короля, черт бы тебя побрал!
Старый гугенот, гневно и с глубоким презрением взглянув на стражу, повернулся, намереваясь уйти прочь, как вдруг один из гвардейцев ткнул его в бок концом алебарды.
— Вот тебе, собака! — воскликнул он. — Как ты смеешь смотреть так на королевского гвардейца.
— Дети Велиала, — в свою очередь выкрикнул старик, прижимая руку к боку, — будь я на двадцать лет помоложе, вы не посмели бы так обращаться со мной!
— А! Ты еще изрыгаешь яд, гадина? Довольно, Андре. Он пригрозил королевскому гвардейцу! Хватай его и тащи в караулку.
Солдаты, бросив ружья, кинулись на старика, но, несмотря на свою молодость и здоровье, им не так-то легко было с ним справиться. Сухая фигура гугенота с длинными мускулистыми руками несколько раз вырывалась от насильников, и только когда старик начал уже задыхаться, солдатам удалось наконец скрутить ему руки. Но едва они одержали эту жалкую победу, как грозный оклик и сверкнувшая перед их глазами шпага заставили солдат освободить пленника.
Это был капитан де Катина. По окончании утренней службы он вышел на террасу и внезапно оказался свидетелем столь постыдной сцены. При виде старика он вздрогнул и, выхватив из ножен шпагу, бросился вперед так яростно, что гвардейцы не только бросили свою жертву, но один из них, пятясь от угрожающего клинка, поскользнулся и упал, увлекая за собой товарища.
— Негодяи! — гремел де Катина. — Что это значит?
Гвардейцы, с трудом поднявшись на ноги, казалось, были смущены.
— Разрешите доложить, капитан, — проговорил один из них, отдавая честь, — это гугенот, оскорбивший королевскую гвардию.
— Король отклонил его просьбу, капитан, а он топчется на месте, — добавил другой.
Де Катина побледнел от бешенства.
— Итак, когда французские граждане приходят обращаться к властителю их страны, на них должны нападать такие швейцарские собаки, как вы? — закричал он. — Ну, погодите же.
Он вытащил из кармана маленький серебряный свисток, и на раздавшийся резкий призыв из караулки выбежал старый сержант с полдюжиной солдат.
— Ваша фамилия? — строго спросил капитан
— Андре Менье.
— А ваша?
— Николай Клоппер.
— Сержант, арестовать Менье и Клоппера.
— Слушаюсь, капитан! — отчеканил сержант, смуглый поседевший солдат, участник походов Конде и Тюренна.
— Сегодня же отдать их под суд.
— На каком основании, капитан?
— По обвинению в нападении на престарелого почтенного гражданина, пришедшего с просьбой к королю.
— Он сам признался, что гугенот, — в один голос оправдывались обвиняемые.
— Гм… — Сержант нерешительно дергал свои длинные усы. — Прикажете так формулировать обвинение? Как угодно капитану…
Он слегка передернул плечами, словно сомневаясь, чтобы из этого вышло что-нибудь путное.
— Нет, — сообразил де Катина, которому вдруг пришла в голову счастливая мысль. — Я обвиняю их в том, что они, бросив алебарды во время пребывания на часах, явились предо мной в грязных и растерзанных мундирах.
— Так будет лучше, — заметил сержант с вольностью старого служаки. — Гром и молния! Вы осрамили всю гвардию. Вот посидите часок на деревянной лошади с мушкетами, привязанными к каждой ноге, так твердо запомните, что алебарды должны быть у солдат в руках, а не валяться на королевской лужайке. Взять их! Слушай. Направо кругом. Марш!
И маленький отряд гвардейцев удалился в сопровождении сержанта.
Гугенот молча, с хмурым видом, стоял в стороне, ничем не выражая радости при неожиданно счастливом для него исходе дела; но когда солдаты ушли, он и молодой офицер быстро подошли друг к другу.
— Амори, я не надеялся видеть тебя.
— Как и я, дядя. Скажите, пожалуйста, что привело вас в Версаль?
— Содеянная надо мной несправедливость, Амори. Рука нечестивых тяготеет над нами, и к кому же обратиться за защитой, как не к королю?