АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ КНИГ |
|
|
АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ АВТОРОВ |
|
|
|
Все Зайчихи были от Богов благословлены многочадием, и потому селение Зайцев, раскинувшееся между обширными березняками и мелководной, но трудно застывавшей в морозы речкой по имени Крупец, было большим и богатым. Двое сирот, брат и сестра, вышли к нему как раз в середине ночи: кузнец Шаршава – и Оленюшка, которую он продолжал называть этим именем, хотя она больше вроде бы не имела на него права. “А что?! – убеждал Шаршава её и себя. – Меня ж вот щеглы не покинули, хотя я теперь как бы и не Щегол. И тебя ни один олень не отринет… что бы твоя матушка ни наговорила…”
Оленюшка только молча кивала. И покорно плелась за кузнецом, даже не очень спрашивая, куда ведёт. Нет, мать не прокляла её… хотя, кажется, лучше уж прокляла бы. Все знают, что такое проклятие. Особенно материнское. Справедливо наложенное, имеет оно великую и необоримую силу. Но, если так получилось, что ты сразу не упал и не умер, – превозмогай и борись! Ибо, значит, в самой проклявшей есть некий изъян и переченье Правде, священной для людей и Богов… Очень редко – но всё же такое случается…
… Только мать Барсучиха не стала проклинать нерадивую младшую дочь. Она совсем ничего не стала ей говорить. Тихо заплакала и поникла на плечо мужу, и тот повёл её домой, всего раз оглянувшись на детище: вот, мол, до чего мать довела… дура никчёмная! Глядя на родителей, потянулись домой и старшие мужатые сестры. Не будет в этом году у Оленей весёлого и ярого праздника, а там, чего доброго, ещё огороды скудно родят… и всему виной – кто?
Ну как противостоять, как противоборствовать, когда самые дорогие от тебя уходят, заплакав? Как тут безо всякого проклятия не упасть наземь и не умереть просто от невозможности дальше жить – с этим?.. Оленюшка весьма смутно помнила, что было потом. Она, может, вправду свалилась бы замертво, или что над собой учинила, или глупостей натворила – век расхлёбывать, не расхлебаешь… спасибо Шаршаве. Кузнец обнял новую сестрёнку, пошёл с нею, ничего не соображающей, прочь: “Тут уж так… Или покориться надобно было, а не возмогли – всё, назад нету дороги, незачем и пытаться мосты обратно мостить…”
И только лесная родня – пятнистые олени вышли к бывшей родственнице, вышли там, где знакомая тропка превращалась уже в незнакомую, и долго провожали, и принюхивались, и тыкались ласковыми носами, не в силах уразуметь, что ж такое произошло и зачем убиваться и горевать, когда плывёт над миром столь радостная, ясная и тёплая ночь…
Сестрице Оленюшке долго было совсем безразлично, куда ведёт её братец Шаршава. Но даже от наихудшего горя нельзя без конца плакать, и постепенно она проморгалась от слез, а проморгавшись, увидела: они с кузнецом держали путь к северо-востоку. Когда же в утренних сумерках Шаршава усадил её, изнемогшую от сердечной тоски, на полянке и стал разводить костерок, а на ветку над его головой опустился и зачирикал о чём-то щегол, названый братец как бы смущённо пояснил: “Заюшку проведать хочу… Поздорову ли она там – полтора года не виделись…”
Оленюшка только кивнула. Ибо сама не имела никакого понятия, куда им на самом деле теперь следовало податься. Оба они с Шаршавой, как явствовало, очень хорошо знали, чего НЕ ХОТЯТ. Это было просто. А вот чего они ХОТЕЛИ? Куда собирались пойти, где дневать-ночевать, как всей жизнью своей дальнейшей распорядиться?.. И не получится ли, что грядущие тяготы перевесят нынешний сердечный порыв, и по прошествии времени начнут они оба друг дружку горько винить: “…И зачем только понадобилось выходить из родительской воли!.. жили б нынче, как все добрые люди, под своим кровом, при святом очажном огне… экое дело, муж-жена не тот, о ком по молодости, по глупости возмечталось!.. хуже беда на свете бывает – к примеру, так-то вот одиночество безродное мыкать…”
Жуткая картина с такой ясностью поднялась перед мысленным взором, что Оленюшка, наново разревевшись, тотчас же всё как есть вывалила Шаршаве. Дело женское известное, расскажешь кому, что душу грызёт, тут сразу и полегчает. Молодой кузнец, выслушав, поднёс разогреваться к огню блины, намотанные на прутики: “Правильно мне отец говорил: пока сам на плечи не поднимешь, почём знать, какую ношу сдюжишь, какую нет… Ты не гадай, не мучайся понапрасну. Вот к Зайцам придём, всяко мороку поубавится. Хоть присоветуют что…”
И не спеша откроились от жизни ещё три дня и три ночи, и вот оно, большое, зажиточное огнище Зайцев. Сестрица и братец шли берегом быстрого Крупца, там, где березняки близко подступали к обрывистой круче. Шли, особенно не таясь, но стараясь и попусту не мозолить глаза, и Оленюшка тоскливо прислушивалась к биению угасавшей в сердце надежды. Нет, Шаршаве она не хотела ничего говорить, но сама знала: стоит Зайцам разглядеть, кто вышел из леса, – и их с Шаршавой не пустят на порог. Его – потому, что Зайцы со Щеглами вправду небольшие друзья. Её… потому, что дурища неприкаянная, своего рода бесчестье. Потому, что со Щеглом вместе пришла. Да просто потому, что, коли Шаршаву погонят, она – хоть и приглашать будут – без него гостевать не останется…
Однако чему быть, того не минуешь. Заячья весь придвигалась всё ближе, и уже было видно, что бесчиния там были в самом разгаре. Во всяком случае, ворота, коим в обычное время полагалось стоять не просто закрытыми, но ещё заложенными изнутри брусом, – ворота зияли во всю ширину, не возбраняя дороги ни конным, ни пешим. Да не просто были распахнуты! – вовсе сняты, и десяток, не меньше, парней и девок как раз тащили их пускать по реке. Ещё несколько Зайчат торжественно несли чучело, облачённое в женскую одежду. Можно было биться об заклад, что наряд утащили из праздничного сундука государыни большухи, всеми в роду уважаемой и любимой. Сейчас чучело насадят на шест, шест укрепят на плоту – и счастливый путь по реченьке вниз!.. Потом наступит трезвое утро, время поправлять и собирать всё, что ныне размечут во хмелю весёлых бесчинии. Никуда не денешься, придётся разыскивать уплывшие по речке ворота, по колено в воде тащить их назад и ставить на законное место… если прежде плот не поймают соседи-Белки да не потребуют выкупа. И все одёжки большухины будут выстираны и возвращены в старинный сундук. И ежели почтенная предводительница обнаружит некую убыль и крепко надерёт два-три уха – значит, так тому и следует быть.
Но это – после! Это – наутро! Сейчас же никто думать не думает о последствиях – даже о неизбежных, не говоря уже о возможных. Ибо способность и обязанность их предвидеть отменена вместе с прочими каждодневными правилами жизни. Так водилось при пращурах, живших ещё прежде самого первого Зайца, так будет и впредь. Потому что жизнь идёт своим чередом, сменяются поколения, и каждое должно уяснить, чем кончается дело, если творить что ни пожелаешь, без рассуждения о завтрашнем дне.
Подумав так, Оленюшка усмотрела в смешливых лиходействах Зайчат ещё один горький намёк на собственное своё бесчинное поведение… и запечалилась по новой. Будь у неё в спутницах девка, как есть обнялись бы да восплакали одна у другой на плече, по вечному женскому обыкновению силясь смыть горе-кручину. Но, к счастью, Шаршава был парнем, вовсе не склонным, как и большинство его братьев, заливаться бесплодными слезами, как раз когда жизнь взывает к немедленным действиям. И кузнец высмотрел: пока молодые Зайцы, тихо ликуя, собирали чучело предводительницы в путешествие на плоту, – ворота, вернее, разверстый проход в селение стоял совсем без пригляда.
– За мной! Быстренько!.. – шепнул Шаршава Оленюшке. Она замялась, силясь что-то сообразить, и тогда он просто ухватил её за руку и повлёк за собой.
Мало кем замеченные, они проскочили ворота… То есть, ясно, в их сторону кто-то да поворачивался, но пристально не всмотрелся ни один приметчивый глаз. Шастают и шастают себе двое опричь остальных, кому какое дело? Не все же до одного на берегу собрались…
Это, кстати, было воистину так. Проникнув вовнутрь и тихонько юркнув перевести дух за угол какой-то клети, брат с сестрицей заметили на другом конце двора некую тень. Согнувшись в три погибели и опасливо ожидая шагов изнутри, вихрастый Зайчишка чем-то сосредоточенно обмазывал хозяйскую дверь. Может, чужую, где обитал сверстник, недавно отвесивший тумаков в родственной потасовке… а не исключено, что и родительскую, то бишь завтра утречком самому велят отмывать… Уловив запах, распространявшийся по двору, Оленюшка поневоле принюхалась – и, как ни была напряжена замученная душа, неожиданно для себя самой громко прыснула смехом. Шкодливый Заинька окунал мочальную кисть в ведёрко, полное… свежего, отменно вонючего свиного дерьма.
Смех Оленюшки прозвучал до того внезапно, что вздрогнул даже Шаршава. А юный пачкун, боявшийся быть застигнутым, подскочил и, выплеснув себе на резвые ножки не менее половины ведёрка, с придушенным, воистину заячьим писком бросился наутёк. Судя по голосу, это была девчонка, переодевшаяся пареньком. И что уж её привело именно к этой двери – оставалось только гадать. Быть может, девичья зависть?..
И, уж конечно, стремительно исчезнувшей Зайке было вовсе не до того, чтобы рассматривать спугнувших её и определять в них чужаков, без спросу и приглашения проникших внутрь тына.
– Ну вот, – хмыкнул Шаршава. – Прав я был, когда говорил: надо к Зайцам идти. Видишь, только пришли, а ты уже улыбаешься.
И потянул сестрёнку прочь, пока из-за осквернённых дверей в самом деле не выглянули хозяева.
Шаршава никогда раньше здесь не был и понятия не имел, где следовало искать подругу сердечную. Только то, что её не нашлось на реке, среди выкрикивавших весёлые непристойности вслед качавшемуся плоту. Это Шаршава углядел сразу, ибо ведал, что признает милую Заюшку хоть за версту, – ночь не ночь! Оттого и в деревню сунуться не побоялся, даже зная, что здесь запросто может нарваться на драку. Но где дальше-то подругу разыскивать, в каком доме, в которой клети?.. Больно уж велико селение Зайцев, это не маленькие веси Барсуков или Оленей – один-два больших дома, кругом десяток поменьше…
Долго отчаиваться Шаршаве не пришлось. Уже миновало то краткое время, когда солнечная колесница светила только исподней стороне мира, наделяя весеннюю ночь относительной темнотой. Проснулись и подали голоса птицы, и выручать кузнеца снова подоспел весёлый щегол. Краснолобый птах взялся перелетать с угла на угол, с крыши на крышу, мелькая жёлтыми полосками на чёрных крыльях и кося блестящей бусинкой глаза на поспевавших за ним людей. И только потом чирикнул и пропал. Не серчайте, дескать, но дальше вы уж как-нибудь сами, дальше я вам не помощник. Не по силёнкам работа!
Шаршава, могучий кузнец, чуть за сердце не схватился, расслышав негромко звучавший впереди голосок… ЕЁ голосок!.. Задохнулся, прислонился к бревенчатой амбарной стене… Заюшка пела колыбельную, ласковую и грустную. Вот, стало быть, отчего и в бесчиниях не участвовала. Выбрала укромный уголок – и укачивала чьё-то дитя. Ибо так было заповедано Зайцам от самого Прародителя: что бы с матерью родившей ни сталось – а детям неприсмотренными не бывать…
Оленюшка обошла заробевшего побратима и первая осторожно выглянула из-за угла. Она по собственной воле назвала Шаршаву братом, а не женихом и не усматривала в Заюшке соперницы. Было лишь понятное любопытство: да какова ж она, та, из-за которой Шаршава на неё, суженую-ряженую родителями, глянуть не мог иначе как на сестру?..
Едва высунувшись, Оленюшка тотчас поняла, отчего убрался восвояси звонкий щегол. Перед нею открылся уютный маленький дворик, тихий и солнечный днём, да и ночью казавшийся продолжением тёплого домашнего мира. Тут было устроено нечто вроде гнезда, сплетённого из жгутов толстой, пухлой соломы, – ни ветерок не задует, ни зябкий предутренний холод не подберётся. Летний ночлег для молодой матери, которой может понадобиться вынести наружу не ко времени расплакавшееся дитя.
И Оленюшка увидела юную женщину, баюкавшую двойню. Одна девочка, накормленная, уже смотрела беспечальные младенческие сны. Вторая ещё копошилась, ещё лакомилась молоком.
Вот тебе, стало быть, Шаршава, и подруга сердечная… Оленюшке сказать бы про это кузнецу, тихо маявшемуся за углом. Не сказала. Вовсе позабыла и про названого братца, и про Заюшку с малыми дочками… Засмотрелась на того, кто оберегал их покой.
В своём печище, среди родни, молодой матери, ясно, некого было опасаться. Самое худшее – потревожат случайно. Но нынче даже и занятая бесчиниями, пути-дороги не разбирающая молодёжь навряд ли ввалилась бы сюда с криком и шумом и разбудила детей. Потому что между соломенным гнездом и единственным входом во дворик, опустив на лапы тяжёлую голову, лежал большой пёс.
Но не просто – большой! Не какой-нибудь мохнатый тюфяк: хочешь обходи, хочешь поверху перешагивай, он ухом не поведёт! Этот пёс был из тех, мимо которых незнакомые люди ходят на цыпочках, – кабы не подумал худого да не прогневался, костей ведь не соберёшь. Настоящий волкодав хороших, старых веннских кровей. Каждый, кто гостил у лесного народа, видал подобных собак. Много всякого можно о них порассказать, а можно упомянуть только одно. С таким псом венны маленьких девочек отпускают на дальние ягодники, за полдня пути. И не бывало ни единого разу, чтобы зверь или злой человек обидел дитя!
Оленюшке даже помстилось – тот самый был пёс, что носил на ошейнике её хрустальную бусину… Потом, конечно, всмотрелась и поняла: нет, не тот. Оленюшкин пёс из давней мечты ему был бы великим и почитаемым вожаком. Старшим братом, если не дядькой. А в остальном – ну такой ли справный кобель! Он сразу учуял таившихся за углом, но, прекрасно умея отличить злонамеренных чужих от простых незнакомцев, не бросился с рыком, не поспешил прогонять. Просто поднялся и, сдержанно покачивая пышным хвостом, отправился проверять, кто таковы, зачем припожаловали. Оленюшка обрадовалась ему и, опустившись на корточки, протянула раскрытые руки. Подойдя, пёс принюхался… и ни дать ни взять уловил некую тень запаха, коей мечена была эта девчонка. Своя!.. Наша!.. И уже больше ничто не сдерживало собачьей любви. Свирепый кобель уткнулся ей носом в колени, привалился плечом и заурчал, как замурлыкал. Оленюшка стала разбирать колючую гриву, почёсывать широкий, шире человеческого, лоб…
– Ты кто, девица?.. – подала голос изумлённо смотревшая Заюшка.
– Я-то кто – неважно, – был ответ. – Ты, молодица, посмотри лучше, кого я тебе привела!
И только тут вышел, показался на глаза Шаршава Щегол.
Заюшка ахнула, всхлипнула, уронила наземь меховое тёплое одеяло. Кузнец шёл к ней медленно, как во сне, только глаза вбирали и впитывали: её лицо, памятное, любимое, милое… одна доченька – у груди, вторая уснула… а наряд – почти девичий, в украшениях счастливого материнства… но без каких-либо знаков о роде-племени мужа…
Вот Шаршава приблизился – и опустился перед Заюшкой на оба колена.
– Светоч мой… – сказал он тихо. – Светоч мой негасимый… – И, пока юная женщина силилась найти какие-то слова для ответа, распустил завязки мешка, размотал тряпицу, вытащил и утвердил в плотной плетёной соломе кованый светоч-светец: пушистая заюшка, заслушавшаяся песни щегла. – Вот… Тебе сделал, тебе нёс, возьми.
– Шаршава… – Кажется, она впервые за долгое время вслух выговорила его имя и примерилась к тому, как оно выговаривалось. Потом притянула плотней трёхмесячных девочек: – Любый мой… Вот… О прошлом годе пошла я… Тебя велели забыть… А я тебя всё искала… да не нашла…
Кузнец даже застонал про себя. Ну нет бы ему год назад, в такие же праздники, на несколько дней из дому сбежать да застигнуть милую Заюшку у яриль-ных костров!.. Сам мог бы теперь хвалиться отцовством – и поди кто оспорь его жениховское право, какие бы нелады ни водились между Зайцами и Щеглами!.. Но не сбежал и не застиг. Тоже родителям покорствовал. И тоже пытался забыть. Вот только по-разному у женщин и мужчин это забывание получается…
– Он… кто? – совсем тихо спросил кузнец. Заюшка только головой замотала:
– Не знаю, не видела более… да и тогда в глаза не смотрела, имени не выспрашивала!
Тут Шаршава обнял и её и дочурок и обратился к сонным малышкам:
– Вот как, значит… Ну что? Были просто Зайки… Щегловнами теперь назовётесь?
Говорил он очень тихо – от лишних ушей, а быстрая мысль уже рисовала ему обжитый шалаш в весеннем лесу и рядом почти готовую избу: он ли да не прокормит, он ли да не выстроит дом себе, сестре и жене!.. Шаршава уже собирался всё рассказать Заюшке и склонить её тайно уйти с ними прямо сейчас, пока не услышали люди и даже сторож-пёс знай себе млеет, наслаждаясь ласками Оле-нюшки…
И вот тут, совсем неожиданно, рядом с ними отворилась дверь дома, и на пороге появился статный мужчина.
– Батюшка, – ахнула молодая мать. И ещё крепче ухватилась за кузнеца.
Оленюшка и пёс, успевший по-щенячьи перед нею раскинуться, только молча смотрели.
Сделалось понятно, каким образом мужчина услышал и понял еле внятные шёпоты, звучавшие за стеной. Он неестественно высоко держал голову, устремляя взгляд к небесам. Сын рода Лосей, чьи косы украшал теперь заячий мех, был слеп от рождения. Слеп, но не безрук и не глуп. Его жениховским подарком невесте стала дюжина корзинок несравненного изящества и красоты, и сватовство увечного парня не оказалось отвергнуто. Благодаря его мастерству Зайцы и теперь привозили на ярмарки удивительные корзины и короба, которые, даже купив, никому, хоть он лопни, не удалось ещё повторить. А и как повторишь, к примеру, заплечный кошель, сплетённый из полосок берёсты до того плотно, что в нём хоть воду носи – ни капли не выльется?..
Заюшкин отец стоял на пороге, не придерживаясь за знакомый косяк, и, казалось, в подробностях видел всё происходившее во дворе.
– Что ж ты, дочка, – с укоризною проговорил он наконец, – гостей в дом не ведёшь? И Шаршаву своего, и девку-разумницу, перед которой твой пёс уже в земле спиной дырку протёр?..
Весенние ночи здесь, в северном Шо-Ситайне, были далеко не такими светлыми, как на родине Волкодава. Спасибо и на том, что обычные для здешних мест весенние непогоды дали себе временную передышку. Какова бы ни была привычка к походу – а не самое весёлое дело шагать под бесконечным холодным дождём, неотвратимо проникающим сквозь любую одежду!.. Гораздо лучше, когда над головой горит солнце, летят высокие облака или, вот как теперь, сплетаются знакомыми узорами звёзды…
Волкодаву никто не устанавливал сроков. Он их установил себе сам. И оттого четыре дня задержки особенно раздражали его. Значит, положил и не смог? Стар, что ли, становлюсь? Неспособен?.. Умом он понимал, что поступает глупо, но рядом не было Эвриха, способного прямо в глаза назвать его самодуром, – и Волкодав гнал себя безо всякой пощады, словно навёрстывание этих четырёх дней было его главной жизненной целью. То есть примерно так же, как когда-то, когда они с аррантом пробирались нехожеными тропками Засечного кряжа. Ел на ходу, спал урывками – и шагал, шагал вперёд…
Между прочим, ему крепко казалось, будто каждая пройденная верста что-то выжигала в нём, что-то очень плохое. Наверное, гадостную хворь, привязавшуюся в Тин-Вилене. Во всяком случае, приступы мерзкого нездоровья его посещали всё реже.
… Эту ночь, как и все предыдущие, Волкодав провёл в пути. Ему нравилось идти ночью, потому что страха перед темнотой, присущего большинству обычных людей, для него не существовало. Давно минули времена, когда в мальчишестве они доказывали свою смелость, без костра ночуя в лесу. Темнота непроницаема для обычных людских глаз, она таит непонятное и неведомое, а человеку свойственно населять непонятное всем, чего он боится. К Волкодаву это не относилось. Он обладал ночным зрением, даром праотца Пса. Да и страхи видел такие, с которыми вряд ли способны были тягаться порождения обыкновенной лесной темноты.
А когда уходит боязнь, остаётся любование красотой.
Так человек, несущий в душе страх перед змеями, убежит не разбирая дороги не то что от гадюки – от безобидного полоза или ужа. Тот же, кто не боится, памятуя, что змея не нападёт первой, если не злить, – залюбуется плетёным пёстрым рисунком на чешуйчатых гадючьих боках…
Ночь всегда казалась Волкодаву временем мудрого созерцания. Днём можно рассмотреть каждый листок, каждую песчинку, каждый стебелёк травы и копошащихся между ними букашек. Ночь затеняет мелочные подробности и заливает тьмой пестроту зелени и цветов, позволяя видеть лишь общие очертания… в которых тем не менее отчётливее, чем днём, проявляется тайная суть. День – работник и хлопотун, день полон насущных забот, которые именно поэтому и называются повседневными. Ночь никуда не спешит и не думает о мелочах. Ночь созерцает, заглядывая за внешнюю сторону вещей. День – ярок, сообразителен и умён. Ночь – мудра. Днём над миром светящимся куполом горит синева, и оттого кажется, что ничего нет главнее этой земли и тебя на ней, и солнце вершит свой круг в небесах единственно затем, чтобы озарять поле твоих трудов. Ночью в небе зажигаются мириады звёзд… а если верить страннику, бывавшему там, наверху, – каждая звезда есть солнце своего мира. И делается ясно, что ты бредёшь по поверхности пылинки, летящей в просторах необъятной Вселенной. Вселенной, для которой вся твоя жизнь с её счастьем, печалями и страстями – мимолётней, чем для тебя самого – жизнь бабочки-однодневки. Миг столь краткий, что его заметить-то мудрено…
Луна стояла высоко и светила ярко. Волкодав всё оглядывался на неё. Дорога, уже начавшая огибать холмы, вела его на северо-запад, так что луна светила путнику в спину, а по земле впереди Волкодава невесомо скользила плотная тень. Мыш то возвращался на плечо венну, то улетал разбойничать в лес и, по своему обыкновению, больше безобразил, чем охотился: то тут, то там раздавались вскрики потревоженных птиц. Волкодав прислушивался к голосам ночи, силясь сообразить, чего же среди них не хватало. И наконец понял: соловья. В весеннем лесу перекликались ночные птицы, знакомые и незнакомые. Но того, единственного между всеми, голоса с его пощёлкиванием, неповторимыми коленцами и вроде бы негромкими, однако очень далеко слышными трелями – не было.
Почему-то в Шо-Ситайне совсем не водились соловьи…
А луну окружали облака, вернее сказать, рябая облачная пена, медленно плывшая в бездонной чаше небес. Свет луны куда мягче солнечного, способного растворить своей мощью тонкую и нежную ткань небесных покровов. Лунные лучи играли в серебряном кружеве, распространяясь во все стороны от круглого лика светила, и казалось, будто удивительный ветер мчался по кругу, вовлекая небесную пену в гигантский облачный хоровод…
У нас помнят о Великой Ночи, длившейся тридцать лет и три года. Это было время беды. Звери выходили из заваленных снегом лесов к человеческому жилью, просились в тепло… Но если задуматься: а лучше было бы, если бы на тридцать лет и три года установился Великий День? И яркий солнечный свет не ведал бы перерыва?.. И не было бы ни ночного отдыха, ни зимнего сна? Лучше?.. Вот уж не знаю…
В Тин-Вилене и других больших городах обитали люди, которые ночёвку в лесу, вдали от привычного крова, почли бы если не суровым испытанием, то по крайней мере чем-то из ряда вон выходящим, – и сделали бы всё от них зависевшее, чтобы только отгородиться от жуткого и непривычного леса, и от темноты, и от лунного света. Некогда Волкодав про себя осудил бы их, да ещё посмеялся втихомолку – вот, мол, она, неправедность городской жизни!.. С тех пор он, к счастью, успел поумнеть и понять: праведность бывает разная. Взять, к примеру, переписчиков книг, без которых библиотечному хранителю в Хономеровой крепости нечего было бы хранить. Или Улойхо, маленького горбатого ювелира, что не вылезал из-за верстачка, создавая вещи дивного вдохновения и красоты… Зачем подобным людям ещё и уметь разводить костёр под дождём? Пусть лучше занимаются своим делом. А такие, как Волкодав, будут заниматься своим…
Луна медленно опустилась за горизонт. Темнота на некоторое время сделалась гуще, но потом начала постепенно редеть. С востока подходил новый день. Сначала в сплошной стене леса проявились отдельные кусты и деревья. Затем черно-серая пелена ночи истончилась и стала отчётливо синеватой, и в ней мало-помалу возникли цвета. Зелень молодых листьев и хвои, медная окалина сосновых стволов, желтоватые плешины песка… Волкодав вдохнул предутренний ветерок, уловил в нём прозрачную струну, нёсшую дыхание водной шири, и понял, что сейчас выйдет к озеру.
Его народ, испокон века живший в лесах, называл озеро озером оттого, что среди плотной чащи только на берегу водоёма можно было охватить взглядом, обозреть открытое пространство, увидеть над собой небо не сжатым малахитовыми глыбами древесных вершин, а распахнутым во всю ширину. Дорога торопилась мимо озера; лишь короткий отвилок сворачивал прямо к берегу, и там, между редкими соснами, чернели пятна старых кострищ. Видно, здесь, на самой границе Озёрного края, любили останавливаться и одинокие путники вроде венна, и целые купеческие обозы. У Волкодава не было никакой настоящей необходимости покидать тракт и спускаться к воде, но всё-таки он свернул вниз и вышел на берег, туда, где расступались береговые кусты и камыш, оставляя чистый песчаный обрывчик в три пяди высотой. Мыш, привыкший за несколько суток к постоянной спешке, проскочил было вдоль дороги вперёд, но скоро вернулся искать хозяина и, найдя, с укоризненным чириканьем сел ему на плечо.
Из четырёх дней задержки, так необъяснимо раздражавших его, Волкодав успел наверстать два с половиной. И теперь не мог отделаться от ощущения, будто ступает по собственным следам, оставленным полтора суток назад, и что здесь, рядом с ним, стоит он-сам-должный, тот, кому надлежало пройти здесь вечером позавчерашнего дня.
Солнце ещё не выбралось из-за леса, но его лучи уже играли в облаках, медленно наплывавших с юго-востока, и этим зрелищем можно было бы любоваться до бесконечности, не будь оно столь мимолётно. Сколько бы песен ни слагали поэты о прощальном пиршестве закатов, – на самом-то деле такого нарядного неба, как на рассвете, в другое время суток попросту не бывает. Может, всё дело в том, что рассвет призывает к новым усилиям, а значит, сулит исполнение чаяний и надежд, тогда как гаснущий закатный багрянец знаменует неизбежное расставание с чем-то, что дорого, и заставляет думать обо всём, чего не успели? Или всё просто оттого, что поэты просыпаются обычно к полудню, вечером же пьют вино и оттого руководствуются не действительностью, а больше плодами своего воображения, в то время как те, кому жизнь пахаря или охотника велит встречать рождение почти каждого нового дня, песен, как правило, не слагают?
Клочковатые облака сверкали снежной белизной макушек, ярким золотым румянцем обращённых к солнцу сторон и лилово-серыми тенями испода. Поверхность озера, отполированную ночным покоем, не тревожила ни рябь, поднятая дневным ветерком, ни круги от плеска кормящейся рыбы, ни даже невесомый след водомерки. Из воды прямо на глазах вырастали тончайшие нити тумана. Они густели и сплетались в пряди, ветер, неосязаемый для человеческой кожи, завивал их в кольца и табунками отправлял в путь, пряди соединялись в плотные клубы, то и дело напоминавшие смутные человеческие силуэты. Они собирались вместе, стекались и растекались, кружились в таинственном, медленном хороводе…
Давным-давно, много вёсен назад, в такое же утро маленький мальчик из рода Серого Пса ходил смотреть настоящую живую русалку на далёкое лесное озеро, так и называвшееся, – Русалочьим. Говорили, в старину там утопилась девушка, не возмогшая принять назначенного родителями жениха, и с тех пор, горько наученные, Псы возбранили потомкам неволить девичье сердце, а молодые невесты стали ходить к озеру советоваться с умершей от любви. Маленький мальчик, понятно, отправился туда не один, а с другом-кобелём, способным распознать и отогнать от двуногого побратима всякую опасность, откуда бы ни исходила она, – из мира духов или из мира людей. Мальчик встретил рассвет, сунув зябнувшие пальцы в шерсть спящей собаки. Русалка так и не показалась ему. Наверное, оттого, что он был хоть и будущим, но мужчиной. Мальчик не обиделся. Мало ли русалок на свете – а вот утренней зари, как тогда, он потом ещё долго не видел…
Круглое озеро было около версты в поперечнике. По ту сторону чёрным зубчатым тыном стоял лес, а из-за него, оплавляя своим огнём чеканные силуэты деревьев, медленно выбиралось солнце.
Волкодав поклонился ему: “Здравствуй, Прадед”.
Ощутил на лице первые тёплые лучи и некоторое время молча стоял, прикрыв глаза и наслаждаясь дружеской лаской.
Потом посмотрел назад – туда, откуда пришёл.
Там, белея морозными пиками над зеленью лесистых холмов, возносился во всей своей славе величественный Заоблачный кряж. И даже оттуда, где стоял теперь Волкодав, можно было с лёгкостью различить знакомые горы: Потерянное Седло, Колесницу, Четыре Орла… Венн нащупал вязаное письмо итигулов, хранившееся в поясном кошеле. Очень скоро, может, даже завтра или послезавтра, для него начнётся быстрое путешествие на север. А это значит, что могучий горный хребет будет отодвигаться всё дальше, пока наконец не истает в прозрачных небесах, не превратится в облачную гряду и, наконец, не развеется окончательно.
И последним скроется из виду, растворится в голубом сиянии неба священный Харан Киир, одетый вечными льдами двуглавый исполин, называемый горцами Престолом Небес…
Венн, до смерти не любивший гор и всего, что было с ними связано, неожиданно ощутил, как кольнула душу тоска. Оттого ли, что на Заоблачном кряже жили друзья?.. Или просто привык за три года в Тин-Вилене каждый день, просыпаясь, видеть – кажется, руку протяни и достанешь – эти склоны, возносящиеся к утренним звёздам снежными остриями вершин?.. Белые пики сквозь белую дымку цветущих яблоневых садов…
Да… Как все они сейчас далеко – люди, с которыми я нашёл бы, о чём поговорить… Мать Кендарат… Клочок Волк… Тилорн, Ниилит, Эврих…
Звёздный странник Тилорн когда-то рассказывал Волкодаву:
“Люди моего мира научились различать одиночество и уединение. Уединения вправе пожелать каждый. Достаточно лишь попросить, и тебя не будут попусту беспокоить. А вот вынужденное одиночество почитается нами за самое кромешное зло, и оттого каждый старается, чтобы оно по мере возможности было преодолено. Скверно это, когда человек жаждет поговорить с близким и не может, а то вовсе попадает в беду и не имеет средства даже сообщить о себе! Поэтому у нас ты всегда можешь окликнуть друга, живи он хоть за сто вёрст, хоть на другом материке, – и твой друг немедленно отзовётся…”
“Это как?”
“Ну… Представь себе две пустые коробочки, соединённые натянутой жилкой. Если поскрести по одной из коробочек, звук пройдёт по струне и отдастся в другой”.
“Тянуть нить за сто вёрст…”
“Наши учёные сделали так, что струной служит самая ткань мироздания. Поэтому нет разницы, где именно ты находишься, сидишь дома или путешествуешь. Ты услышишь зов – и сам будешь услышан. – Тут Тилорн помолчал, а потом вздохнул и добавил: – Мне будет очень недоставать тебя, Волкодав…”
И мне тебя, чуть не сказал ему венн. Но многолетняя привычка к сдержанности пересилила, и он промолчал. А теперь спрашивал себя: и зачем ничего не сказал, пока возможность была?.. Хорошо им там, в мире говорящих коробочек, отзывающихся голосами друзей, и крылатых повозок, легко мчащихся с континента на континент. Можно уходить из дому и не бояться, что на несколько лет застрянешь где-нибудь в безвестности, на отшибе от всех…
– Я вернусь в Беловодье, – проговорил он вслух, и Мыш вытянулся на плече, вопросительно заглядывая в глаза. Но Волкодав обращался не к нему. Он смотрел на рассветное солнце, ещё не ставшее ослепительным, и думал о том, что, быть может, негасимым светочем мира любовался сейчас и Тилорн, и иные, кто был дорог ему. Ведь где бы ни странствовал человек, небо и солнце над всеми одно. – Я вернусь. А дальше как быть – там разберёмся.
Тронулся с места и зашагал к дороге, более не оборачиваясь. Перед ним лежало Захолмье, и вечером он собирался достигнуть устья речки Потешки. И полагал, что до тех пор останавливаться на отдых совершенно необязательно.
… А над священным Харан Кипром, чуть сбоку, плыла большая туча. Увидишь такую, и сразу сделается очевидно, насколько происходящее в небесах величественнее и грознее всего, что может содеяться на земле. Может, для каких-то мелких тучек этот кряж и вправду являлся Заоблачным, но не для этой! Туча не торопясь шествовала над хребтом, и с высоты небесных сфер, дававших опору её раскинутым крыльям, страшные пропасти и отвесные горные стены казались всего лишь морщеватостью на земном лике, кочками, присыпанными снежком. Срединная часть тучи была увенчана грозовой наковальней, и оттуда вниз, к горным склонам, неровным косым Климом тянулись густые серые нити. В горах снова шёл снег.
Озерец к которому Волкодав вышел под вечер, было гораздо обширнее первого. Оно тянулось, насколько венну было известно, далеко на восток и там соединялось несколькими длинными проранами с морем. Здешние жители строили прочные мореходные лодыг и путешествовали на них в Тин-Вилену, и поэтому название у озера было очень простое: Ковш.
И островов в нём было – как пельменей в глиняном кухонном ковше, когда хозяйка снимает его с печки и ставит на стол.
То, что, глядя с матёрой суши, несведущий человек посчитал бы противоположным берегом за нешироким проливом, на самом деле оказывалось островом, да не одним, а целым их скопищем. Острова разделялись протоками, то полноводными, то совсем узкими, заросшими камышом. В одних ощущалось довольно отчётливое течение и среди россыпей подводных камней хорошо ловился судак, другие оборачивались затонами, чья тёмная гладь давала приют водяным лилиям и кувшинкам. И дно то представало весёлым и ровным, песчаным, ясно видимым сквозь чистую воду, то обрывалось непроглядными ямами, то целило в лодочное днище камнями, коварно затаившимися под самой поверхностью, – заметишь, только когда уже поздно будет сворачивать..
И вот так – вёрсты и вёрсты. Всё разное, всё непохожее… и некоторым образом повторяющееся. Сунешься не знаючи, вполне можно заплутать. А ведь Ковш был всего лишь южным пограничьем обширного краж, где суши, и воды было, хорошо если поровну и о котором никто не взялся бы с определённостью сказать, что это на самом деле такое: одно сплошное озеро, разделённое пятнышками и полосками суши, или всё-таки материк, необычайно изобилующий водой?..
Не приходится сомневаться только в одном, размышлял Волкодав, вслушиваясь в шум и рокот близкой реки. Здешним жителям можно ни в коем случае не опасаться нашествия. Какой Гурцат сумеет заставить своё войско одолеть десять тысяч проток, какие сегваны смогут разобраться в десяти тысячах островов, а главное – чего ради?.. Воистину счастливый народ…
Подумав так, он в очередной раз поймал себя на том, что невольно облекает свои мысли в форму, сходную с присутствовавшими в книжных трудах. Примерно так, помнится, выражался Эврих, когда бросал на руку плащ и принимался размышлять вслух, точно слушал его не дремучий варвар-венн, а вся школа немеркнущего Силиона – сонмище мудрецов, облачённых в бело-зелёные одежды познания.
А что? Ещё чуть, и, глядишь, я сам начну книгу писать! Ведь даже у Салегрина с Зелхатот про Озёрный край достоверного почти ничего нет…
Волкодав попытался представить, как это он берёт в руки перо, добывает чернил и принимается марать добрые пергаментные листы… бесконечно ошибаясь, исправляя и чёркая, забегая назад и творя вставки о том и о сём, неизбежно забытом по ходу рассказа… Представил – и ощутил робость.
Вот Эврих, тот не робел. Умел как-то всё внутри себя по полочкам разложить… а потом сразу записать – и готово!
Следовало честно признать: существовали умения, о которых ему, Волкодаву, не стоило я помышлять.
Но, наверное, Эврих тоже с этим не родился?.. А стало быть, смогу научиться и я?..
Ответа не было.
И не будет – пока я не попробую…
Мысль не ведает удержу. Волкодав немедля вообразил, как возвращается в Беловодье и этак небрежно выкладывает Эвриху толстую пачку исписанных листов: “Глянь вот. Это как я через Озёрный край путешествовал…”
Венн зримо представил, что за дивное выражение лица при этом сделается у арранта, – и его поневоле разобрал смех.
Петлявшая дорога тем временем уже несколько раз выводила его к руслу речки, в которой он уверенно узнал Потешку. Самое правильное название для потока, вынесшего на своём пути весь песок и пляшущего теперь на крутых лбах голых, до блеска отполированных валунов. Речка изобиловала борзинами-перекатами, где чуть не половина воды превращалась в белую пену и с весёлым рёвом падала вниз. То-то хлопотно здесь станет по осени, когда вернётся из морских странствий и пойдёт на нерест лосось и начнёт прыгать и плыть, бешено превозмогая отвесные струи воды…
Люди редко строят себе дома при дороге, чтобы жить на отшибе. Мало ли кого принесёт ветром с пыльного тракта! Всегда легче, когда за спиной – многочисленная родня или, по крайней мере, соседи. Вот и Панкел Синий Лёд жил хотя опричь всех, но – на расстоянии нескольких поприщ от большого селения по ту сторону устья Потешки. Пока тишь да гладь, можно ни с кем не иметь дела. А случись что – небось на крик о помощи сразу все прибегут.
Тхалет, Мааюн и Йарра (со слов отца) хвалили гостеприимство хозяина. Однако… Жилище Панкела Волкодаву не понравилось сразу и прочно.
То, что Панкел не был прирождённым озёрником, а предпочитал охотиться на матёрой суше, венн понял с первого взгляда. На кольях тына красовались черепа волков, медведей и оленей с лосями, не говоря уже о головках маленьких пушных зверьков. И уже это было непонятно и вселяло подспудную тревогу. Дома у Волкодава тоже вывешивали на забор черепа… Но – принадлежавшие лошадям, быкам и коровам, чтобы стороной обходила всякая скотья хворь. А чего ради поднимать на колья мёртвые головы диких зверей? Чтобы души убитых животных не пришли требовать справедливости?.. Но это могло означать только одно: хозяин двора охотился на них без чести и совести. Ставил жестокие ловушки, да ещё и не каждый день обходил их, так что, к примеру, волк, провалившийся в ловчую яму и повисший на кольях, по трое суток выл, умирая… а потом уходил на Небо жаловаться Старому Волку на беззаконие неправедного человека.
И к такому Панкелу молодые горцы обращали вязанное узлами письмо, испрашивая дружеской помощи побратиму, которого надлежало передавать “из рук в руки” через весь Озёрный край, от одного селения к другому, до самого Ракушечного берега?..
Нет, что-то тут всё же не то. Или за несколько лет, пока здесь последний раз бывали итигулы, многое переменилось, или я ничего не смыслю в здешних обычаях… что, конечно же, вероятней…
Из-за забора раздавался злой пёсий рык.
Волкодав прислушался и только покачал головой. Пёс ярился вовсе не на него. То есть о его присутствии перед воротами четвероногий страж вовсе не догадывался, но не из-за отсутствия бдительности и подавно не по причине плохого чутья: просто был занят иным делом, гораздо более важным. А именно отваживал кого-то, слишком близко и слишком дерзко подобравшегося с палкой.
Волкодав постучал в ворота. Последовало мгновение тишины, а потом рычание и лай сразу переменилися Венн услышал шаги по двору – и узнал их, к некоторому своему удивлению… Вот стукнула отодвигаемая щеколда… Открылась калитка, и Волкодав оказался носом к носу с Шамарганом.
– Ты!.. – мгновенно исполнившись неприязни, выдохнул лицедей.
Ты!.. подумал венн, но вслух, понятное дело, сказал совершенно иное:
– Здравствуй, добрый человек… не знаю уж, как ты теперь себя называешь. У меня дело к господину этого двора, именуемому Панкелом.
– Заходи, – буркнул Шамарган так, словно имел полное право пускать кого-то или не пускать. Волкодав вошёл внутрь и бережно притворил за собою калитку.
Солнце катилось к закату, но давало ещё вполне достаточно света, чтобы рассмотреть Панкелов двор.
Дом стоял на высоком подклете. Не из страха перед весенними половодьями, их здесь, на берегах соединённого с морем Ковша, отроду не бывало. Просто ради защиты от сырости, неизбежно наползающей с озера. Амбары, также поднятые на сваях, чтобы верней сберегалось добро и съестные припасы… И – это-то в первую очередь притянуло к себе внимание Волкодава – под одним из амбаров обветшалая пёсья конура. Ржавая цепь, протянувшаяся на две сажени… И пёс, когда-то давно, щенком ещё, посаженный на эту цепь. Да так с тех пор её ни разу и не покидавший.
Он был уже стар, этот кобель, в жизни своей не помнивший ни прогулок с хозяином, ни вольного бега и забав с красавицей сукой, вздумавшей поиграть.
К нему не ластились щенки, он не знал, что такое ежи, выкатывающиеся перед носом на лесную тропинку, и лягушки, прыгающие от испуга выше черничных кустов… Не знал, бедняга, вообще ничего, кроме ошейника, цепи и бревна, к которому цепь была притянута прочным железным пояском. Да конуры, где зимой отчаянно сквозило изо всех щелей, а летом и вовсе житья не было из-за жары и расплодившихся насекомых. Да ещё запахов, прилетавших из далёкого и недостижимого мира за пределом забора…
И умел пёс только одно: бесновато лаять на всех, появлявшихся около двора или входивших во двор. В том числе – на хозяина, которого, правду сказать, сторожевой пёс ненавидел больше всякого чужака…
И мысли его, внятные Волкодаву, вполне соответствовали неизбывному сидению на цепи. Ничего общего с ясным разумом Мордаша или степного воина Тхваргхела, сопровождавшего кочевого вождя. Старый пёс не умствовал, не тянулся к чему-либо помимо насущного. Он даже не подозревал, есть ли что-то, к чему можно тянуться. Пустая миска – где же Тот-кто-кормит – сожрать бы этого, дразнящего, – цепь коротка, не пускает – а это ещё кто во дворе появился?..
Кобель не знал, что ему делать с сильным и неизведанным чувством, которое внушал странный чужак. И, вместо того, чтобы заходиться бешеным лаем, на всякий случай просто стоял и смотрел, напрягая, как мог, оплошавшие к старости, гноящиеся глаза.
– Панкела дома нету, – по-прежнему неприветливо проговорил Шамарган. – Нужен если, жди. Скоро придёт.
Волкодав кивнул и уселся на длинное бревно, лежавшее под стеной. Он не стал спрашивать, кем доводился беглый лицедей хозяину дома и почему считал возможным распоряжаться. Ему не было дела. Захотят, сами расскажут. А не захотят – ну и не надо.
Вот и положил я начало своему путешествию… Дай-то Боги, чтобы продолжение получилось не хуже!
На самом деле итигулы уверенно обещали, что после посещения гостеприимного Панкелова дома ему станет вовсе не о чем беспокоиться и всё пойдёт как по маслу, однако Волкодав предпочитал не обольщаться. Приучен был, что слишком часто всё в жизни сворачивало не туда и не так, как он себе представлял. Да и на щедрого гостеприимца этот Панкел покамест что-то был не очень похож…
Насколько венн мог понять, Синий Лёд жил бобылём. Присутствия хозяйки не ощущалось нигде и ни в чём. Не думалось, что она ушла на озеро полоскать или засиделась у подруги, к которой заглянула по делу. Нет, женщины здесь попросту не было. Не было и детей. Грязноватый двор стоял неухоженным и угрюмым; там, где обитает хорошая семья, никогда не увидишь такого. Случилось ли что у Панкела с тех пор, когда его последний раз видели горцы? Или это я начал слишком поспешно о людях судить?..
Хозяин появился во дворе на закате – невысокий, кряжистый мужик с пронзительными, вечно прищуренными голубыми глазами и густой сединой в бороде и волосах. Волкодав так и не сумел определить, какого цвета была у него кожа – золотистая, присущая жителям Озёрного края, тёмно-медная, как у горцев и кочевников южных степей, или какая-то ещё. Выговор Панкела также не вносил особой определённости, а впрочем, какая разница, к какому народу он принадлежал?
Вместе с ним в калитку прошмыгнула ещё одна собачка. Пегий пёсик отнюдь не составлял гордости ни одного из собачьих племён. Низкорослый и криволапый, с телом норного охотника и несообразно большой, длинномордой головой, доставшейся от предка – овечьего пастуха, он был сущим уродцем. И далеко не храбрецом. Он боялся и хозяину под ноги угодить, и попасть под удар захлопывавшейся калитки. То и другое не вполне удалось ему. Створку калитки притягивал и ставил на место увесистый камень, оплетённый верёвочной сеткой. Предусмотрительно поджатый хвост кобелишка благополучно сберёг, но, судя по взвизгу, одной задней лапке всё же досталось. Коротко вскрикнув, пегий сразу умолк и метнулся в самый дальний угол двора. Знать, боялся дождаться себе на загривок ещё худших неприятностей вроде пинка или метко пущенной палки. Ну и Панкел, в который раз подумалось Волкодаву. Может, я всё-таки ошибся двором? Или вообще не в ту деревню забрёл?..
Но нет. Панкел назвался и безо всякого удивления принял письмо, сплетённое итигулами. Пока Волкодав пытался вообразить, что за беда могла до такой степени изломать человека, что его начало бояться и ненавидеть собственное зверьё, Панкел не спеша, придирчиво осмотрел говорящие узлы и сказал:
– Хорошо. Всё сделаю, как они просят.
И ушёл в дом, скупо пообещав приготовить гостю ночлег. Некоторое время спустя Шамарган вынес кувшинчик кислого молока, ложку и хлеб:
– На вот. Подкрепись пока.
Волкодав не стал просить у него дополнительное блюдечко для Мыша. Он и так был не рад, что воспользовался письмом итигулов и явился сюда. Мог бы сам нанять лодку и проводника из местных, знакомого с лабиринтами Ковша…
Простокваша имела странноватый, но довольно приятный привкус: такой, словно в неё подмешали лесных орехов, растёртых в мелкую пыль. Волкодав оставил немного на дне горшочка для Мыша, улетевшего на озеро гонять вечернюю мошкару, и лениво задумался, понравится ли такая простокваша зверьку.
Последние лучи неистово горели на вершинах деревьев, но вверх по стволам постепенно и неотвратимо распространялась лиловая темнота. Среди баснословных книг, в разное время попадавшихся Волкодаву, было несколько удивительно сходных, хотя написали их очень разные сочинители. Во всех этих книгах земной мир захватывали некие злые силы, причём захватывали удивительно внезапно и быстро, как будто все Светлые Боги и хорошие люди не то впали в спячку, не то полностью отупели. И вот последние носители Добра пробирались тайными тропами, попадая из одной передряги в другую: реки старались их утопить, звери – сожрать, а горы – сбросить в бездонные пропасти. Не говоря уж о том, что каждый незнакомец, встреченный на пути, непременно оказывался предателем…
Сам Волкодав на своём веку видел от людей всякое. И не очень-то жаловал двуногое племя. Но чтобы все вот так поголовно готовы были предаться Злу?.. Словно всю жизнь только подходящего случая ждали?..
Сторожевой кобель лязгнул цепью и неприязненно заворчал: из дому появился Панкел. Хозяин двора сел на пороге и стал молча смотреть на Волкодава, словно ожидая чего-то.
– Я хотел бы отблагодарить тебя, господин мой, – сказал ему венн. – Если позволишь, я бы подновил конуру твоего пса.
Он боялся, что Панкел усмотрит в его предложении намёк на скверное хозяйствование и затаит обиду, но этого не случилось. Синий Лёд, казалось, сперва просто не понял, о чём говорил его гост Но потом понял и фыркнул:
– Конуру?.. У тебя что, железные штаны с собой приготовлены?.. Прошлой осенью купцы ехали, один возчик на спор с кнутом к нему сунулся, так еле отбили!
– Значит, тем более незачем такому славному псу в рассохшейся конуре жить, – сказал Волкодав. – Может, дашь мне несколько досочек, если я смогу с ним поладить?
Шамарган, помнивший, как ластился к венну свирепый Мордаш, криво усмехнулся, но ничего не сказал, а Панкел досадливо отмахнулся:
– Если вправду поладишь, так хоть совсем его забирай. Я такого сторожа, который чужим готов руки лизать, всё равно не стану кормить.
Волкодав подумал о том, как отправится путешествовать дальше вдвоём со старой, ничему не обученной, но зато чудовищно злобной и всё ещё очень сильной собакой. Эта мысль позабавила и порадовала его. Он повернулся к Панкелу, желая поймать того на слове и пообещать, что завтра с утра непременно “попробует” мирно договориться с несчастным, озверевшим от цепной жизни собратом…
… И вот тут-то яркие краски догоравшего над лесом заката померкли сразу и полностью, словно смытые мутной серой водой. А потом серое начало столь же стремительно расслаиваться на тускло-белые проблески и непроглядные, куда плотнее ночных, чёрные тени. Волкодав успел понять, что это произошло неспроста. Ореховый привкус ещё чувствовался во рту, только теперь он казался отвратительным и тошнотворным. И ещё было ясно, что нынешнее несчастье не рассеется ни само по себе, ни от прижимания руки к закрытым глазам, ни даже от вспышки яростного непокорства. А тело довершило начатое движение, и Волкодав, повернувшись к Панкелу, увидел направленный на него взгляд – пристальный, расчётливый и холодный. Значит, и в крепости… тоже?.. Слишком поздно всколыхнувшееся чувство опасности всё-таки подсказало верный ответ. Хономер?.. Всякий раз… понемножку… когда я там что-нибудь ел или пил…
Панкел, кажется, ждал, чтобы его слишком доверчивый гость тихо осел наземь и безвольно обмяк, но ему суждено было весьма удивиться. Волкодав начал вставать. Тело никак не желало слушаться, ему хотелось свернуться калачиком на уютной тёплой земле и заснуть… крепко заснуть… но воля ещё жила, и тело было вынуждено подчиняться. Шаг. И ещё шаг. Как тяжело… Нет. Никто не победит меня, пока я сам этого не признаю… Земля качалась под ним, грозя совсем опрокинуться. “Держись, Волкодав, – шепнули издалека. – Держись, не умирай…”
И ещё шаг. Туда, где захлёбывался бешеным лаем, рвался с цепи сторожевой пёс.
Двое предателей видели, как венн неверными руками шарил у пояса. Неужели он ещё и оружие пытался достать?!.
Панкел справился наконец с изумлением, подскочил к Волкодаву и намерился схватить. Шамарган, дёрнувшийся было с ним вместе, в последний миг передумал, остался стоять у двери – да и правильно сделал. Потому что человек, которому полагалось бы лежать бессмысленным мешком, если не вовсе испустить дух от лошадиной дозы отравы, сделал движение, и хозяин двора, странно хрюкнув, растянулся на земле. Волкодав продолжал идти. Ему казалось, он продирался сквозь сгустившийся воздух, словно сквозь липкую болотную жижу, не дающую ни плыть, ни идти.
Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 [ 13 ] 14 15 16 17 18
|
|